Степана дрожь проняла до мозгов, однако он нащупал наперед всего топор свой, сел, кашлянув громко, и спросил:
– Хозяин, никак и ты не спишь! Вели, пожалуйста, огонька вздуть, да разочтемся за сенцо, мне, чай, уж ехать пора.
Хозяин дал хозяйке своей тихомолком зуботычину, велел вздуть огня, – и она на этот раз послушалась, – вышел к Степану, сказал:
– Что так рано, еще никак первые петухи только что замолкли?
– Да так, – отвечал Степан, – лошадь, видно, уж отдохнула, так пора собираться; хозяин наказывал пораньше поспеть на место.
Степан рассчитался с оглядкой, оделся, заткнул топор за пояс, пошел закладывать своего мерина, сказав, что зайдет еще, но вместо того сам растворил ворота, перекрестился, сел и поехал: хмель, говорит, всю из головы выбило, и следу не осталось.
Выехав за село, Степан пустил лошадь свою шагом и стал думать о том, что с ним случилось. Не верилось ему как-то, чтобы Черноморец посягнул на такое дело, и Степан уже почти готов был подумать, что всё-де это ему во сне привиделось либо с похмелья померещилось. В это время другие мужицкие сани догоняли рысью Степана и кто-то кричал:
– Сворачивай, не видишь, что ли?
Степан оглянулся впотьмах, голос показался ему что-то знакомый.
– Сворачивай, тебе говорят!
– Тесно, что ли, тебе по дороге, – отвечал Степан, – объезжай стороной.
Наехавший сзади своротил в это время в сторону и в ту же минуту вдруг ударил изо всей силы Степана цепом. К счастию, Степан, напуганный уже вперед знакомым голосом и подозревавший что-то недоброе, не спускал с глаз своего попутчика и успел уклониться несколько от взмаха цепа, так что удар пришелся только в грядку саней и частию по ляжке. В один миг Степан выхватил цеп из рук убийцы, взмахнул и ударил его самого изо всей силы в самое темя; тот свалился в сани и уже не вставал. Лошади сбили между тем одна другую к краю дороги и остановились, упершись головами в сосну.
Степан перекрестился, слез с саней, оглянулся кругом – всё тихо и пусто; подошел к недругу своему, посмотрел ему в лицо – он, он и есть, Черноморец, хозяин постоялого двора! Итак, отпустив плотника из дому и опасаясь, может быть, что он слышал ночной разговор и донесет теперь о злом умысле хозяина, этот решился нагнать его дорогой, хотел заставить своротить, чтобы отвлечь внимание его от себя, и наездом думал сбить его ударом цепа и обобрать. Судьба посудила иначе: хозяин лежал убитый перед плотником, а этот, радуясь своему спасению, не знал куда, однако же, со страху деваться; он убил человека, будет сидеть в остроге, судиться, словом, пропадет.
Подумав немного, Степан, опасаясь всех страшных последствий, решился скрыть и утаить этот случай. Он нашел в стороне от дороги порядочный овраг, заваленный снегом и хворостом. Очистив одно место, он свалил туда убитого, прикрыл его опять хворостом и снегом, а лошадь оборотил назад и пустил по дороге домой. Затем Степан сам сел и поехал.
Ночь, темно, холодно, пусто и глухо. Задумался Степан наш и рассудил наконец, что всему-де этому виновата проклятая чарка. «Она меня было замертво спать уложила, и кабы не сон, кабы не приснился мне грозный дед, так, видно, и не вставать бы мне с лавки. Ох, чуть ли не правду он говорил мне, что наживу я горе неизбывное, – чуть ли это не оно и приспело. Не стану пить; вот, ей-богу, господь видит, не стану», – снял шапку и перекрестился, на небо глядя, и заплакал.
Приехал Степан в господскую деревню, куда его послали, принял, что следовало, переночевал, накормил лошадь и пустился опять назад. Страшно там было ему подъезжать к селу, где свершилось над ним прошлого ночью столько недоброго; сердце стучало, и Степан наш робко оглядывался. Время опять было под вечер; улицы на селе тихи, почти пусты, кой-где баба с ведрами, мальчишка в братнем тулупишке, в отцовской шапке; огонек кой-где уже светится в окна, словом, всё мирно, тихо, приветливо. Стали мучить Степана и страх и любопытство; дай-де узнаю, что теперь делается в доме моего Черноморца. Подъезжает – и тут всё тихо, огонек виден в окно, вороты заперты. Степан подумал – да и стукнул кнутовищем в ставень.
– Что надо?
– Покормить лошаденку, пустите.
Хозяйка отворила волоковое окно[10]
и высунула голову:– Нет, господь с вами, проситесь к другим, нельзя.
– Что так? Ведь вы ж, бывало, пускаете?
– Пускаем, да теперь нельзя, хозяина нет дома, без себя пускать не велит; да это ты, Степан! Я было тебя и не узнала! Нет, кормилец, без хозяина пустить не смею, собачиться будет, ей-богу; ступай вон наискосок, к Федулову, там пустят, и сенцо у них свое, хорошее.
– Да где ж у тебя хозяин? Ведь вчера дома был, как я ночью уехал?
– А кто его знает, куда его занесло; вслед-таки за тобою, господь знает зачем, заложил сани, сел, да и поехал, – а еще и деньги при нем были в бумажнике, рублей со сто никак; видно, запил, что ли, где-нибудь; диво только, что лошадь сама домой пришла, – аль он хмельной упустил ее, – пришла одна, и место, знать, в соломе на санях, где сидел, а его, вишь, нет.