Вряд ли кто-нибудь поймет, что прекрасного нашла она в жестком мужском пиджаке, пропахшем табаком и потом; но Анчи зарывается в него лицом, и ничто на свете не заставит ее поднять глаза к звездам; так она счастлива в этом темном, пахучем убежище. Ее волосы щекочут нос Прокопа, от них исходит чудесный тонкий запах. Прокоп гладит ее опущенные плечи, ее юную шейку и грудь и встречает лишь трепещущую покорность; тут он забывает все, резко и грубо запрокидывает ей голову, хочет поцеловать влажные губы. Но Анчи — Анчи бешено отбивается, она просто в ужасе, твердит: "Нет, нет, нет"… — и снова утыка ется лицом в его пиджак, и он слышит, как сильно бьется ее испуганное сердечко.
И тут Прокоп понимает, что этот поцелуй был бы первым в ее жизни.
Тогда ему становится стыдно, его охватывает безграничная нежность, и он уже ни на что больше не отваживается — только гладит ее по волосам: это можно, это можно; господи, она ведь еще совсем ребенок и совсем глупенькая! А теперь — ни слова, ни словечка больше, чтобы даже дыханием не оскорбить неслыханного детства этой белой рослой телочки; ни одной мысли, которая могла бы грубо объяснить смятенные побуждения этого вечера! Он говорит, сам не понимая что; в его речах звучит медвежья мелодия, и нет никакого синтаксиса; они касаются попеременно звезд, любви, бога, прекрасной ночи и какой-то оперы — название и сюжет Прокоп не в силах вспомнить, но скрипки и человеческие голоса звучат в нем опьяняющим звоном. Временами ему кажется, что Анчи уснула; он умолкает, пока блаженный, сонный вздох на его плече не доказывает, что его слушают внимательно.
Потом Анчи выпрямилась, сложила руки на коленях и задумалась.
— Не знаю, не знаю, — томно сказала она, — никак не могу поверить, что это — правда…
По небу светлой черточкой скатилась звезда. Благоухает жасмин, спят закрывшиеся шары пионов, дыхание неведомого божества шелестит в вершинах деревьев.
— Как бы мне хотелось остаться здесь, — шепнула Анчи.
Еще раз пришлось Прокопу выдержать безмолвный бой с искушением.
— Спокойной ночи, Анчи, — заставил он себя сказать. Что, если… если вернется ваш папа?..
Анчи послушно встала.
— Доброй ночи. — Она еще колебалась.
Так стояли они лицом к лицу и не знали, что начать… или кончить. Анчи была бледна, глаза ее растерянно моргали, вся ее фигурка говорила о том, что она готова решиться на какой-то подвиг; но когда Прокоп, совсем уже теряя голову, протянул руку к ее локтю, она трусливо увернулась и пошла на попятный. Они шагали по садовой дорожке, и расстояние между ними было не меньше метра; но когда добрались до того места, где лежали самые черные тени, — видимо, потеряли направление, потому что Прокоп стукнулся зубами о чей-то лоб, торопливо поцеловал холодный нос и нашел своими губами отчаянно сжатый рот; и он грубо разрыл его, ломая девичью шею, раздвинул стучащие зубы и исступленно стал целовать жаркие, влажные, раскрытые, стонущие губы.
Ей удалось вырваться, она отошла к калитке и заплакала. Прокоп бросился утешать ее, он гладит ее, рассеивает поцелуи по волосам, по уху, по шее, спине, но ничто не помогает; он молит, поворачивает к себе мокрое личико, мокрые глаза, мокрый всхлипывающий рот — его губы полны соленой влаги слез, а он все целует и гладит — и вдруг чувствует, что она уже ничему не сопротивляется, она отдалась на его милость и, наверное, плачет над своим страшным поражением.
Тогда в Прокопе разом проснулась вся мужская рыцарственность, он выпустил из рук этот жалкий комочек и, растроганный до слез, только целует дрожащие, смоченные слезами пальцы. Вот так, так-то лучше… И тут она прижимает свое лицо к его грубой лапе, целует ее влажными, обжигающими губами, ласкает горячим дыханием, трепетными, мокрыми ресницами — и не дает, не отпускает его руку. Тогда и он заморгал часто, затаил дыхание — чтобы не задохнуться от мучительной нежности.
Анчи подняла голову.
— Доброй ночи, — сказала она тихо и очень просто подставила губы.
И Прокоп склонился над ними, поцеловал, как дуновение ветерка, нежно, как только умел, — и не осмелился провожать ее дальше; постоял в каком-то оцепенении, потом побрел совсем на другой конец сада, куда не проникает ни один лучик из Анчиного окна; и там он стоит, словно молится. Но нет, это не молитва — это всего лишь прекраснейшая ночь его жизни.