Однажды я побывал там с человеком, который в прежние времена был мне несимпатичен, и я всегда старался избегать его общества. Но способ, каким мы изо всех сил старались сориентироваться, то, как мы пытались не замечать то, что предстало нашим глазам, и относиться к руинам как к чему-то само собой разумеющемуся, на что не стоило тратить лишних слов, уравнял и примирил нас. Да, мы чувствовали себя взломщиками. Настороженно и враждебно смотрели мы на чужое, незнакомое окружение, стараясь не производить ни малейшего шума, чтобы ненароком не разбудить спящего человека или заснувшего пса; мы испуганно вздрагивали, заметив трепетавшую от ветра разорванную занавеску, уцелевшую на затихшей навеки веранде. Что это был за знак, кто и кому его подал? Нет ли здесь каких-то невидимых коварных существ, которые, словно в засаде, ждут своего часа, чтобы атаковать пришельцев, явившихся в эту чужбину, в которой они обрели свое отечество? Или это мы стали глухими и слепыми? Почему наше оцепенение не взорвалось неистовым криком, когда мы писали мелом на двери первый и последний вопрос: «Где ты, мама? Дай знать о себе! Я живу теперь там-то и там-то».
Словно мертвецы, шли мы по миру, мертвецы, переставшие интересоваться мелкими заботами живых. Была сделана попытка объявить мертвых вне закона с помощью чисел. Уже в первый день было объявлено о сорока тысячах погибших. Это оскорбило оказавшихся неуточненными, и была внесена поправка: сто двадцать пять тысяч. Но мертвецы взяли верх, и число их стало расти изо дня в день и скоро достигло трехсот тысяч. Но однажды утром мы проснулись и узнали, что погибло всего-то тридцать тысяч. Применяя все законы логики, подсчитали, что жертв не может быть больше. Определенно, кто-то объявил войну мертвецам. Со всех концов рейха до нас стали доходить слухи о том, что дела в Гамбурге не так уж плохи и что гамбуржцы только прикидываются сильно пострадавшими. Мы были настолько поражены этим, что не могли ничего ответить; да и не было таких, кто убивался бы от жалости к себе или хвастался своим несчастьем. Мертвые, однако, не дали победить себя логикой. Сегодня число погибших снова колеблется между шестьюдесятью и ста тысячами, и никто не осмеливается возражать.
Но зачем и кому надо оболгать мертвых? Почему не сказать: мы не можем их сосчитать! Это были бы простые безыскусные слова, и мертвые бы их поняли. Ибо иначе может наступить день, когда они, если им откажут в их святом праве, придут и соберутся у памятника времен Мировой войны, который, как печные трубы, устоял на фоне гибели трех четвертей города. И они спросят тех, в честь кого на памятнике начертано: «Сорок тысяч сынов города отдали свои жизни за вас! 1914–1918», они спросят у этих сорока тысяч: «Ваши родители, жены, дети тоже пали, во множестве и бессчетно — и скажите, их сыновья, за что? И всего за пять с половиной часов!» И тогда не найдется никого, кто смог бы дать ответ. И вместо никому не нужного орла, коего нацарапала на памятнике хвастливая эпоха, явится рунический знак Матери-Печали… Неделю спустя эта часть города была объявлена запретной зоной. Вокруг нее была воздвигнута стена — благо камней на нее хватало. У входов была поставлена вооруженная охрана. «Они тоже этого хотят, — сказал мне один солдат. — Это не удовольствия ради». Было видно, что там работают заключенные в полосатой одежде. Они должны были извлекать мертвецов из-под завалов. Поговаривали, что трупы, или что там могло остаться от некогда живых людей, сжигают на месте или уничтожают огнеметами прямо в подвалах. Но на самом деле все было еще хуже. Из-за мух люди не могли проникнуть в подвалы, скользя по массе личинок размером с палец, и огонь должен был проложить путь к тем, кто погиб в огне.
В городе царили крысы и мухи. Наглые жирные крысы резвились на улицах. Но еще более тошнотворными были мухи. Огромные, отсвечивавшие зеленоватым блеском, — таких мух здесь никогда прежде не видывали. Отвратительными черными массами копошились они на булыжниках мостовых, засиживали остатки стен, спаривались и грелись, утомленные и пресыщенные, на разбитых оконных стеклах. Летать они были уже не в состоянии и наползали на нас из всех щелей и трещин, пачкая все вокруг; шорох и противное жужжание были первыми звуками, какие мы слышали при пробуждении. Прекратилось это только много позднее, в октябре.
И ужасный запах обугленной Ратуши, вонь гниения и разложения — они плотно пропитали воздух над городом. Этот запах был видимым, как красноватая известковая пыль, витавшая повсюду. В нас внезапно проснулась тяга к духам.
В те первые дни мы вылезали из грузовиков неподалеку от крытого рынка. Нам хотелось прежде всего добраться до Вольного порта и прочесать контору. До тех пор мы ничего о ней не слышали и надеялись что-нибудь спасти. Квартал словно вымер, но разрушений здесь было меньше, чем в других местах. Половина домов уцелела, у многих были разрушены только крыши и выгорели верхние этажи. Изредка были видны люди, ковырявшиеся в мусоре и таскавшие обгоревшую мебель на улицу.