Максим Рог, Чернокнижник, Уральский Великан, Вечный Вдовец, кратистос-сюзерен Москвы, черная легенда Европы, герой сотен романтических драм, червь истории, тысячеименный непобедимый ужас — впервые я увидел его утром четвертого Квинтилиса. С минарета, сквозь подзорную трубу. Он одиноко ехал посредине ничейной земли между окопами Ивана Карлика и стенами Коленицы, объезжал город. Сидел верхом на каком-то рогатом зооморфе с черной как уголь шерстью и с высоким, выгнутым хребтом, тот происходил от верблюдов либо хумиев, и лишь через какое-то время до меня дошли истинные пропорции увиденного: чтобы сидеть на столь огромном звере, человек, которого я видел, и сам должен быть не меньше восьми пусов ростом. А к тому же он казался скорее крепким широкоплечим силачом, нежели костистым худышкой. Было жарко, одет он оставался лишь в белую рубаху и штаны. Я не видел лица, только гриву темных волос, черные заросли. Единожды он повернул ко мне голову, я уверен, что увидел меня, это невозможно, но я был уверен, чуть не выпустил подзорную трубу. Ты должен понимать: ему уже тогда хватило бы лишь взглянуть на меня. Сходя с башни, я считал ступени как минуты, оставшиеся до казни. Я знал — он выиграет. Знал, что у меня нет шансов. Следовало открыть ворота. Это был Чернокнижник.
Солдаты тоже его видели; ему это и нужно, осада превратилась в схватку по навязыванию воли, Форма против Формы. Я огласил очередную речь: «Не позволю распространяться страху, попытки бегства будут караться смертью. Они не войдут сюда, если только мы не впустим их сами. Ждать! Помощь в пути!»
Чернокнижник кружил вокруг города, как волк вокруг костра, день за днем, ночь за ночью, одинокая фигура на пустом поле, постоянный, будто черная звезда, солнечные часы поражения. С каждым часом мы все сильнее впадали в его антос. Не знаю, такова ли его корона или он просто выбрал для нас именно такую морфу, но то, к чему шел керос Коленицы, окончательная его Форма… Нас притягивала пустота, ничто, недвижность, омертвение, тишина и совершенный порядок смерти. Бывало ли у тебя такое чувство — вдруг понимаешь, сколь противоестественно, странно и пугающе то, что ты вообще живешь, что дышишь, движешься, говоришь, ешь, испражняешься, что за абсурд, что за извращение, мерзость теплого тела, слюны, крови, желчи, это кружит внутри, обращается в мягких органах, но не имеет права, не должно, приложи руку к груди, что там, что бьется, боги, этого же нельзя выдержать, трепет и отвращение, вырви, уничтожь, сдержи, верни земле.
Он пережевывал нас.
Я выходил на пустые улицы, уже как бы не у меня одного хватало сил, чтобы взбираться на башню, осматривать стены, проверять посты, сказать по правде, нечего было проверять, те, кто на них еще оставался, оставались не по обязанности или от страха передо мной, но поскольку это не требовало никаких усилий, решений, импульса воли; они уже почти не жили. Часто я не мог отличить мертвых от спящих, не ели, не пили, засыпали в моче и говне. Когда однажды вечером я вернулся в казармы, то застал моего заместителя и трех сотников спящими за штабным столом; затем понюхал их кубки: они не спали, выпили растворенный в вине миндальный яд.
Квинтилис перешел в Секстилис, я уже не мог ни во что одеться, всё оказывалось слишком большим, закатывал штанины, затягивал пояс, подрезал рукава, с какого-то трупа снял сапоги. С другими происходило то же самое, люди жаловались на это и раньше; и все же большинство вообще не обращало на такое внимания, ходили нагими, давно перестали надевать доспехи. Я пробовал сохранять дисциплину хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы не действовали. Я взял за обычай ночные прогулки, не мог уснуть в той огромной кровати, ходил, подсматривая, подслушивая, что за настроения, о чем говорят — солдаты и коленичане. Но к тому времени уже нечего было подслушивать, свободная беседа стала настолько же редкой, как и смех, Формой Коленицы сделалось Молчание.
Я не мог понять, отчего они не атакуют, захватили бы стены первым же штурмом, никто бы не встал на защиту. Разве не знали, разве не знал Чернокнижник? Вместо штурма — дни, недели, месяцы в его короне, город и люди, убивал ли он нас, нет, убивали ли мы себя сами, нет, просто подобие смерти победило подобие жизни. Так же и с деревьями, травами, зверьем — скорчившимися, бледными, сухими, если и живыми, то — умирающими. Только кратистос сумел бы в такой ауре удерживать свою Форму.