Какой же тип порожден Шанхаем? Этому городу нельзя отказать в индивидуальности…
Я сидела в кафе, спасаясь от сильного ливня. Перед окном были два жалких дерева, они стонали и гнулись от ветра. Небо было свинцовое и по опустевшей улице мчались потоки воды. В этом внезапно налетевшем ливне было что-то стихийное и грозное, немного страшное. И помню, я задумалась, глядя в окно на эти гнущиеся под порывами ветра деревья, я вспомнила тех, кто борется сейчас и умирает. В голову пришли стихи Блока:
Лишь щемящей песни солдатской Издали доносилась волна…
Я думала об этих людях, отдававших свои жизни во имя будущего, во имя того дня, когда стихнет гроза и уйдет свинцовая туча, нависшая над Россией, того дня, когда засияет солнце и выпрямятся деревья.
В этот момент шумно ворвалась в мою жизнь Марья Петровна.
На улице мы с ней говорили друг другу: «Здравствуйте». Этим ограничивалось наше знакомство.
В кафе нам пришлось познакомиться покороче.
— А я смотрю, кто-то будто знакомый, — щебетала Марья Петровна, деловито устраиваясь за моим столиком и развешивая дождевик на спинку стула, — вы, верно, тоже из-за дождя? Я уж тут полчаса, а уйти нельзя. Хорошо, что вас встретила, хоть поговоришь! Ливень-то, а? Валечка мне говорит: «Мама, возьми дождевик!» А я ни за что не хотела. — Жарко, говорю, Валечка, а выхожу, смотрю, туча ползет, нет, думаю, лучше взять… Барышня, дайте мне еще кофе… и хорошо, что взяла, не успела, знаете, сесть в трамвай… ну да, я же говорю — кофе! Пирожных не надо. Или нет, дайте! Так о чем это я? Да, так не успела я сесть в трамвай… А вы, между прочим, очень плохо выглядите! Вам нельзя этот цвет, он вас старит. Да, да, не обижайтесь! Старит! И потом я как-то вас видела, у вас другая прическа была. Так она вам лучше. Эта вас, извините, уродует. Барышня, еще сахару…
Потом Марья Петровна сделала паузу, в течение которой она размешала сахар и попробовала кофе. Затем неожиданно спросила:
— Скажите, вы не знаете, когда война кончится?
Я ответила, что не знаю.
— А у вас в газете ничего не говорят?
Я ответила, что в газете тоже не знают.
— А я бы хотела, знаете, чтобы поскорее кончилась, — заявила Марья Петровна, — надоело, знаете…
Я сказала, что в этом желании нет ничего оригинального и необыкновенного.
— Что вы! — перебила Марья Петровна, добродушно улыбаясь, — а представьте себе, во время той войны мы с мужем очень хорошо жили, мы за границей всю войну провели, и он много зарабатывал. Муж не воевал, у нас связи были. А теперь он уж покойник, мужчины в доме нет, некому мозгами пораскинуть, подумать, как обстоятельствами воспользоваться, а прибыли никакой. От этой войны только неудобства и терпишь… Что с вами? Почему у вас такое странное лицо? Может быть, в кофе что-нибудь попало? Здесь вообще кофе отвратительное!
— Нет, — сказала я, — ничего. Я просто поперхнулась.
Марья Петровна успокоилась и продолжала:
— У меня знакомая есть, так у нее муж очень хорошо зарабатывает. По пятьдесят тысяч в день только на еду тратят! Так они не хотят, чтобы война кончалась. Недавно вот какой-то предсказатель сказал, что война через два месяца кончится. Так знакомая даже расстроилась. У них с мужем все рассчитано: если вот еще, предположим, год война, так они столько-то заработают. А тут через два месяца! Я, конечно, их понимаю, мне лично от этой войны никакой прибыли…
— Я, знаете, откровенно скажу, сначала не хотела, чтобы советские выигрывали. У нас с мамочкой до революции в Саратове домик был. В двух комнатах сами жили, две сдавали. Бросить пришлось. До сих пор сердце кипит. И уж потом мы с мужем хорошо жили, дом полная чаша, а как вспомню — садик наш, и в нем скамейку зелененькую, да еще бризбизы на окнах, — кипит сердце! НАШЕ было, и пропало! ’Гак я сначала думала: пускай, думаю, их теперь побьют хорошенько за домик за наш. А теперь, наоборот, хочу, чтобы выиграли. Потому что из-за англичан. Они ведь союзники. А У Валички жеиих — англичанин. Он, правда, еще не жених, но вроде. Я ведь запретила венчаться. Я ей говорю: — дура, еще сначала надо знать, кто войну выиграет. А он, может, все свои деньги потеряет? Вот, говорю, если они войну выиграют, да служба у него будет прежняя, тогда другое дело. А у приятельницы моей, между прочим, у дочери жених — немец. Так она за немцев горой! Мы с ней иногда ссоримся насчет политики…
Почему-то стало невероятно душно, пахло кофе, начинала болеть голова. И настойчиво, упорно, под лепет Марьи Петровны, что-то вспоминалось, что-то как будто нужное… Какие-то слова. Строчки какого-то стихотворенья.
— … Ссоримся, — говорила Марья Петровна, — насчет политики…
И, засмеявшись, издала звук, сильно напоминавший хрюканье.
Вот оно:
«Да, я свинья и песнь моя в хлеву победна и сильна!
Всегда одна, звучна, ясна и откровенности полна: я гордо, смело говорю: хрю-хрю…
Луны и солнца свет, цветов благоуханье, пусть воспевает вам какой-нибудь поэт, худое, жалкое, голодное созданье. А я свинья, хрю-хрю, до них мне дела нет…»