Читаем Инженю полностью

Ненадолго я попал в туман, который постепенно таял. Мне почудилось, будто сквозь эту утреннюю легкую дымку я слышу голоса людей. По мере того как течение несло меня вниз, голоса становились все отчетливее; когда туман совсем рассеялся, я, действительно, заметил каких-то речников: они разбирали на части севшее на мель судно; позади них я разглядел дома бедной деревни.

Я стал громко кричать, звать на помощь и махать им рукой.

Они увидели меня и спустили на воду маленькую лодку; сначала они стали грести мне навстречу, но потом пустились вслед за мной, поскольку мое бревно ненамного опережало лодку.

Наконец они меня догнали, и я перебрался в лодку.

Вся эта операция, которая должна была бы сильно меня обрадовать, однако вызвала во мне лишь опасения. Разве у меня не была наготове целая история и разве я не имел времени ее подготовить? Но поверили бы они ей?

Помог мне случай: никто из этих людей по-латыни не говорил. И они доставили меня к кюре.

Я понял, что настало время, когда мой рассказ о похищении Станислава придется кстати. Кюре оказался католиком: следовательно, он должен был одобрить акцию, проведенную ради вящей славы католической веры.

На сей раз я не просчитался: кюре принял меня как мученика, подлечил, оставил у себя в доме на две недели, а потом, воспользовавшись тем, что мимо проезжал обоз в Ригу, представил меня его хозяину и отправил вместе с товаром.

Через неделю я попал в Ригу.

Товары везли к одному английскому негоцианту, кому я сразу же сообщил на его родном языке о благополучном прибытии груза, весьма дорогого, если учесть, что большую его часть составлял чай, доставленный в Европу караваном.

Негоцианту — он был протестантом — мои ультракатолические подвиги в Варшаве больше не могли служить рекомендацией, поэтому я и выдал себя за учителя языка, желающего попасть в Англию. Английское судно стояло в порту, готовое к отплытию; негоциант, очень заинтересованный в сохранности своего груза, просил капитана взять меня на борт. Спустя три дня судно уже бороздило волны Балтийского моря; через неделю оно бросило якорь в Фолкстоне.

Негоциант дал мне письма в Эдинбург. Я добрался до столицы Шотландии и там стал преподавать французский язык.

Так, за всеми этими похождениями, в тысяча семьсот семьдесят втором году мне стукнуло двадцать восемь лет. Именно в этом году закончилось печатание «Писем Юни-уса»; вся Англия была взбудоражена. Мельком я наблюдал ужасный бунт, связанный, кстати, с Уилксом, который из памфлетиста вдруг превратился в шерифа и лорд-мэра Лондона; я тоже стал писать и опубликовал по-английски «Цепи рабства». Год спустя появилась посмертная книга Гельвеция; я ответил на нее книгой «О человеке», напечатав ее в Амстердаме.

— Не в той ли книге вы разрабатываете новую психологическую систему? — спросил Дантон.

— Да, но в ней я нападаю и изничтожаю идеолога по имени Декарт; после этого я также напал на Ньютона и разгромил его. Однако, вопреки всем этим трудам, я едва сводил концы с концами; иногда я получал в подарок от богатого англичанина или какого-нибудь вельможи, разделявшего мои убеждения в философии, золотую табакерку, которую тут же продавал; но, проев деньги, опять нищенствовал. Я решил вернуться во Францию; репутация врача-спиритуалиста открывала мне дорогу ко двору; опубликованная мной книга о галантных болезнях стала рекомендательным письмом к его светлости графу д'Артуа: я оказался при его дворе лекарем в конюшнях.

Сегодня мне сорок два года; но, сжигаемый работой, болями, страстями и бессонными ночами, я молод благодаря жажде мести и надежде! Придет день, когда Франция станет такой больной, что обратится ко мне, лошадиному лекарю, врачу без клиентуры, и тогда, уверяю вас, я буду делать ей кровопускание до тех пор, пока из жил всех королей, принцев и аристократов, какие в ней только есть, не вытечет последняя капля крови!

Таков уж, дорогой мой красавец, я есть, уродливый физически и нравственно и словно броней защищенный от всякой чувствительности. Я уехал красивым, а вернулся безобразным, уехал добрым, а вернулся злым; я уехал философом и монархистом, а вернулся спиритуалистом и республиканцем.

— Но каким образом вы сочетаете ваш спиритуализм с отрицанием Бога?

— Я вовсе не отрицаю Бога как некое великое целое, как некую разумную универсальность, одухотворяющую материю; я отрицаю Бога как небесного индивидуума, который печется о людях-муравьях и земных козявках.

— Это уже кое-что, — заметил Дантон. — А что стало с мадемуазель Обиньской?

— Я больше о ней не слышал… Ну а теперь, гражданин Дантон, ты по-прежнему находишь странным, что я выставляю напоказ свою память? Считаешь ли ты странным, что я утверждаю, будто воображение писателя часто оказывается лишь памятью? Считаешь ли ты, наконец, странным, что я, объединяя воображение и память в единый плодотворный принцип, пишу роман о Польше и нанизываю фразы в честь молодого Потоцкого?

Перейти на страницу:

Похожие книги