— Спасибо большое вам еще раз. И извините — он у меня такой… Ты все собрал, Павлик? — Женщина, кажется, заторопилась. То ли перенервничала и хотела побыстрее вернуться домой, то ли ей не понравилось содержимое ее сумочки — дорогая косметика и парфюмерия и пачка долларов, внушительная на расстоянии, но совсем не толстая вблизи и состоявшая исключительно из полтинников и двадцаток, чтобы можно было менять помалу. То ли наконец рассмотрела ту, кого благодарила, и отнеслась к ней с осуждением.
Она сама такая правильная была, без косметики, в недорогом летнем платьице и стоптанных босоножках, без всякого маникюра, естественно, не говоря уж о педикюре, — и лицо честное и добропорядочное, лицо верной жены, фригидной, но доброй и понимающей, и хорошей матери. А тут увидела ярко накрашенную девицу в черной коже, в золоте, с черным маникюром, явно развратную, может, даже проститутку, откуда ей, с ее порядочностью, знать.
Она посмотрела им в спины — широкую спину полноватой и неухоженной, зато доброй мамы, и худенькую, обтянутую майкой спину вежливого мальчика. Кажется, немного упиравшегося — кажется, жалевшего, что так и не увидел, что там. И снова задумалась о том, что ей делать, когда выступить в роли свидетельницы — сейчас или позже?
— Ой, тетя, это не ваше?
Мальчик повернулся к ней, показывая на какую-то штуку, лежащую на земле, — какой-то кусок пластмассы с торчащей из него железкой, какое-то жутко примитивное устройство. И она удивленно округлила глаза, подавляя желание сказать ему, что она не тетя, ну совсем не тетя — в отличие от его мамы, кстати. И лет через пять, увидев на улице такую тетю, мальчик будет прибегать домой и запираться в туалете, дергая потными ручонками свое хилое сокровище. Но промолчала. Глядя, как мама тянет его за руку, уводя подальше от валяющейся на земле пластмассовой штуковины, — и как оглядывается на нее, уже отойдя метров на пять, и наклоняется к сыну, садясь перед ним, обнимая его, ощупывая, убеждаясь, что он цел.
Она усмехнулась про себя — подобные идиллии у нее, не любящей детей и совершенно не желающей их иметь, вызывали только усмешку. Внутреннюю, естественно, — внешне она могла даже умилиться младенцу, если этого требовала ситуация. Но сейчас от нее ничего не требовалось — разве что вернуться туда, откуда она пыталась убежать.
Где-то совсем рядом завыли сирены, и она отвернулась от обнимающихся матери с сыном и решительно пошла в арку. Думая про себя, что ей совсем не хочется туда, совершенно не хочется — но она должна. Потому что она все видела. Потому что она единственный свидетель.
Ей не понравилось это слово — свидетель. Но определение «единственный» — понравилось. Даже очень. Ей вообще нравилось быть единственной, исключительной, самой-самой — во всем. И хотя в данном случае она предпочла бы уйти — но даже если не считать этой счастливой парочки, кто-то наверняка ее видел. И этот кто-то скажет, что заметил, как с места взрыва убегала какая-то девица во всем кожаном. И еще и опишет ее, и ее примут за соучастницу, а то и за убийцу — она слышала, что такое бывает. Так что ей все равно надо было вернуться — и все им рассказать. Абсолютно честно и детально — все, что запомнила.
А к тому же… К тому же, если она останется, она наверняка попадет в газеты и там будут ее фотографии. И сюда наверняка приедет телевидение, и раз она единственный свидетель, то, естественно, ее покажут. Не просто покажут — сделают с ней большое длинное интервью, потому что она будет говорить медленно, вовсю кокетничая перед экраном, показывая себя с лучшей стороны. И хотя то, в чем она сейчас, не похоже на траурный наряд — наверняка будут еще интервью, на которые она будет приезжать в своем черном кожаном платье. И будет играть, убедительно и красиво играть. Для себя самой и для того мужчины, который в этот момент будет смотреть передачу, и заметит ее, и найдет ее координаты, и…
Она знала, что о ней подумают те, кому она все расскажет, — и милиционеры, и журналисты. Что она пустоголовая дура, которой Бог не дал ума. Потому что сначала наградил ее эффектной внешностью — а потом, оглядев свое творение, решил, что с нее довольно, надо ведь, чтобы и другим кое-что осталось. Что ж, почти все мужчины так о ней думали — и ее это абсолютно не смущало. Лучше быть глупой, но эффектной, чем умной уродиной. Глупость можно попытаться спрятать — если говорить не много и не касаться ученых тем, — а внешность всегда будет на виду.
Она знала, как ее воспринимают мужчины, и к этому привыкла — и ей даже нравилась такая роль, и она ее совершенствовала вот уже почти восемь лет. С тех пор как первый любовник сказал ей, что она похожа на Мэрилин Монро. И она заинтересовалась, и проявила несвойственное ей упорство, разыскивая книги и кассеты, — и обрадовалась сходству внешности и играемых ролей. Настолько, что изучила жесты, манеру говорить, выражения лица — да вообще все. Ведь не важно, что мужчины даже после смерти называли Монро дурой, — важно, что, когда она была жива, они ее хотели.