Они же первыми и принялись осторожно нашептывать Иоанну, что еще со времени его тяжкой болезни, случившейся семь лет назад, Анастасия невзлюбила Сильвестра и Адашева, которые, дескать, не больно-то держались его Дмитрия. Первый, дескать, доброхотствовал Владимиру Старицкому, а отец второго хоть и подписал листы с присягой на верное служение малолетнему царевичу, но вслух выражался так нескромно, что и не передать. Уж больно им не по душе было то, что не их назначили в опекуны.
— А меня вот тоже не назначили, так что ж, — заплетающимся языком излагал давно наболевшее Данило Романович.
— И меня, и меня тоже, — привстав со своего места, пытался встрять в разговор еще более пьяный Никита.
— Сиди ты! — осаживал младшего Данило и продолжал жаловаться: — Обидно не то, что ты им доброхотствуешь, а то, яко погано платят они тебе за любовь и ласку. За тебя печалуюсь, государь.
«Ну да, знамо дело, за меня, — насмешливо думал Иоанн, с брезгливой усмешкой разглядывая красную как рак рожу своего шурина. — О себе у вас и печали нет. Тока едва я их и всех, кто с ними, скину, вы ж на их места и полезете. Ну и ладно. Пущай. Не они, так иные. Какая разница?»
Видя, что царь внимательно слушает и вроде как молчаливо поощряет к дальнейшим разговорам, братья все больше и больше распалялись злобой. Через неделю они уже открыто уверяли Иоанна, что оба его советника — и Сильвестр, и Адашев — были тайными врагами царицы и вдобавок великими чародеями, потому что не могли они без помощи колдовства столь долгое время держать в тенетах столь великий ум, как у государя.
— А супротив сестрицы нашей колдовство их поганое слабым оказалось, — плел Данило Романович.
— Ибо ее любовь к тебе, государь, оберегала, — вновь встрял Никита и, видя, что брат на сей раз посмотрел на него одобрительно, вдохновенно ляпнул: — Потому они ее и извели, что не возмогли совладать.
Бухнув такое, он перепугался сказанному. Воцарилась напряженная тишина. Никита силился, но не мог отвести глаз от впившегося в него взглядом царя. Данило тоже не ведал, как поправить дело, а Иоанн продолжал молчать, пристально всматриваясь в лицо своего шурина. Наконец он негромко произнес:
— Я суд по справедливости творю и ради правды не пощажу никого — будь он хоть брат мне, хоть любимец и советчик, хоть… шурин. Ты молвил, Никитушка, что извели мою суженую ненаглядную, коя тебе сестрицей доводилась. Стало быть, ведаешь что-то?
Тот молчал, продолжая все так же ошалело глядеть на Иоанна, не чая, как вырваться из ловушки, в которую он же сам себя и загнал, а царь продолжал говорить все так же негромко и доверительно:
— Вот ты мне и повестишь — что да как, а я послухаю, — но тут же, поглядев на его обалдевшее от такого предложения лицо, с досадой понял, что тот ничего сказать не сможет. Во всяком случае, не сейчас. Пришлось дать отсрочку: — К завтрему явишься да перед всей Думой скажешь обо всех их кознях, а я послухаю. Хотя нет, — тут же поправился он, прикинув, что отпускает слишком мало времени, а ведь шурину надо еще и проспаться как следует: — Через три дни!
Время пролетело молниеносно для братьев и мучительно медленно для царя. Правда, обвинения, выдуманные ими, были настолько жалкими, что не убедили бы и самых легковерных, но мерно покачивавший головой в такт Даниловой речи Иоанн чуточку вдохновлял старшего из братьев, и говорил тот чем дальше, тем более горячо и убедительно.
Зато многие другие бояре неодобрительно перешептывались, а кое-кто и вовсе позволял себе отпускать вслух враждебные реплики. Под конец и сам царь, не выдержав, заметил:
— Чтой-то маловато. Тут не то что на казнь — на опалу не наберется. Может, вам супротив наших изменничков не все ведомо из того, что они сотворили? Может, еще видоки есть али послухи?
Подсказка была ясна, и Данило не преминул ею воспользоваться:
— Как не быть — есть они. Уж больно мало времени ты отпустил, государь, потому я не поспел их позвати.
— За время не печалься, — хмыкнул Иоанн. — Собери всех, кто что ведает.
Пока братья спешно измышляли, что бы такое придумать, подключив к этому делу и своих дядьев, неведомые доброхоты послали весточки обвиняемым, уведомляя, что их дела столь худы, а царь столь сердит на них, что надо бы им самим бросать все и лететь, аки птицы, в столицу.
И тут оба допустили оплошку, не решившись самовольно прибыть в Москву, а отписали царю просьбу свести их лицом к лицу с обвинителями, будучи уверенными в том, что в этом случае вся правда непременно всплывет наружу.
Но Иоанн, отнюдь не желая того, поставил вопрос об их возвращении на Думе — надо ли дозволять. Иной раз выяснить, какого именно ответа добивается человек, очень легко — достаточно выслушать вопрос, а паче того — вдуматься в тон, каким он задан. Иоанн спрашивал так, что одновременно подсказывал, а потому подобранные в число будущих судей монахи Вассиан Веский и Мисаил Сукин первыми чуть ли не в один голос заявили, что не надо бы их допускать пред царские очи.