Пока они спорили, наступил великий пост. Тут Василе Бачу подумал, что до пасхи свадьбу все равно нельзя справлять, и стал еще больше артачиться, чтобы выиграть время и выискать способ обмануть зятя. Ион тоже нисколько не спешил, и когда Василе припугнул его, что не выдаст за него Ану, он только покатился со смеху… Потом, за две недели до праздников, они сладились в каких-то полчаса. Ион даже поразился, до чего покладистым стал Бачу. Он уступил в приданое всю землю и два дома, потребовав лишь записать все после свадьбы на них обоих. А когда Ана, после венчания, переберется к Гланеташу, он отдаст им пару быков, лошадь, корову с телком, свинью с семью поросятами, новую телегу и всякое мелкое обзаведенье, какое полагается молодке. Сговорясь, они в тот же день отправились к письмоводителю для предварительного уведомления, положенного по закону, а потом к священнику насчет оглашения в церкви, что венчание будет во второе воскресенье после пасхи.
С этого момента Василе Бачу жил в таком волненье, точно сам был женихом. Весь день он не находил себе места и не знал, как скрыть нетерпение. Из боязни проговориться, он перестал захаживать к Авруму, но пил дома еще больше обычного. Теперь ему казалось, что время тянется слишком медленно, и он томился страхом, как бы кто или что не спутало ему расчетов.
После посещения румынского священника Титу почувствовал себя другим человеком, просвещеннее, чище. Он много думал над своей прежней жизнью и находил ее бесплодной и постыдной. Как будто он ходил с завязанными глазами, жил и ничего не видел. Недавнее пристрастие к венгерскому языку теперь казалось ему глупым и смешным. Что пользы от того, что он кропал стишки, когда его душа оставалась праздной и бесчувственной? Что пользы от того, что он читал все без разбору, забивая себе голову чужими мыслями, если сам даже не пытался узнать, что творится вокруг? Что толку измышлять драмы и трагедии ради славы, когда перед тобой развертывается трагедия целого народа, немая и куда более скорбная, чем всякие романтические вымыслы? «Мое предназначение — жить среди народа, пасынка судьбы, утолять его страдания, разделять его горести, быть ему опорой!» — с гордостью думал он в минуты душевного подъема.
По вечерам он сумерничал, лежа на диване, заменявшем ему кровать, и строил планы на будущее, один другого мятежнее. Он видел себя то с факелом в руке, впереди несметной толпы крестьян, которым он указывает путь к борьбе за освобождение от рабства, то странствующим по селам утешителем обиженных и угнетенных, — он подает им советы, как облегчить себе жизнь, и разжигает в их сердцах пламя надежды на лучшие дни, — то с трехцветным развевающимся знаменем во главе отряда солдат… Ему рисовались муки, которые он храбро примет за свой народ, и часто он воображал себя в темнице, закованным в кандалы, но дух его радостен от сознания, что он мученик, чей жертвенный подвиг искупит победу для всех… И такие видения переполняли все его существо неведомым духовным наслаждением.
Но при свете дня он смеялся над своими дерзновенными мечтаниями, как над горячечным бредом, и говорил себе, что лучше бы вместо этого совершить что-то теперь же. Грош цена всем планам и решениям, если они остаются неисполненными. Он испытывал мучительную потребность действовать и досадовал на себя, не зная, что бы такое сделать, точно свинцовые гири были у него на ногах и сдерживали крылья его души. Он обрадовался, напав на мысль порвать всякие сношения с венграми и говорить только по-румынски. Но так как в канцелярии все деловые бумаги писались по-венгерски, служба омерзела ему.
Розу Ланг он все же не забывал и даже подумывал, как бы и ее ввести в рамки будущей новой жизни, не сковывая своих устремлений. Он, правда, со стыдом вспоминал, что объяснился в любви на венгерском и что первой его страстью была венгерка. Впрочем, он утешал себя, допуская, что, может, Роза еврейка, как и сам Ланг, а тогда для их любви нет препятствий — евреям ведь, как известно, чуждо национальное чувство… Проведя несколько недель в разлуке с ней, он уже так не изнывал от любовной тоски, но был уверен, что стоит им опять увидеться, как он полюбит ее еще безумнее. Так он и решил, что эта любовь отнюдь не противоречит его планам, да и вообще нельзя простирать свою ненависть на женскую половину угнетателей. Для полного успокоения он дал себе обещание выучить ее румынскому.
Теперь, когда он полагал, что начертал себе руководительную линию жизни, Фридман стал ему глубоко безразличен. Мысленно Титу взирал на него с очень отдаленной высоты и сравнивал его с малоприметной кочкой. Ему только досадно было, что письмоводитель не догадывался о происшедшей с ним перемене. Если бы догадался, то стал бы упрекать его, а это бы доставило Титу радость. Зато он проникся симпатией к рьяному студенту, — тот просто бесновался, оттого что Титу не желает говорить по-венгерски, и обзывал его то «шовинистом», то «агитатором».