Недостаток систематического образования сказывался у Бродского не столько в том, что в его познаниях были пробелы – их он по мере надобности заполнял, сколько в отсутствии навыков дисциплинированного мышления. Мыслить для него означало выстраивать цепочку силлогизмов, не заботясь о поверке каждого очередного звена эмпирикой и без критического анализа. Скажем, основная тема его нобелевской лекции может быть сведена к логической цепочке: искусство делает человека личностью, стало быть, эстетика выше этики; высшей формой эстетической практики является поэзия, стало быть, поэтическое творчество есть окончательная цель человечества как вида. В интеллектуальном дискурсе каждая стадия этого размышления может быть оспорена и требует доказательств: действительно ли искусство было орудием индивидуации первобытного человека? Существует ли иерархия видов творчества и если да, то в чем преимущество поэзии перед философией, драмой или музыкой? Есть ли вообще у человечества как вида «цель»? Примерно с таких позиций Бродскому и задавали вопросы после его выступления в Шведской академии наук. И действительно, если бы он предлагал философский трактат, его можно было бы обвинить в нефундированных высказываниях, в подмене терминов и прочих прегрешениях, характерных для дилетантов-самоучек. Но «формально-логические» построения, нередко встречающиеся в стихах и в прозе Бродского, суть не более, чем поэтические приемы – стилизации и пародии, его «силлогизмы» – зачастую парадоксы, выведенные не дедуктивным и не индуктивным, а интуитивным путем.
пишет он в заключение «Лагуны»
Бродский как еврей
Бродский родился и рос в тот период советской истории, когда антисемитизм стал почти официальной политикой правительства и одновременно оживился и распространился среди городского населения. В особенности недоверие, притеснения по службе почувствовали евреи вроде отца Бродского – офицеры, инженеры, управленцы среднего уровня, преподаватели вузов, журналисты [67]. Знание о том, что он принадлежит к числу тех, чьи возможности в жизни заметно ограничены по сравнению с окружающим большинством, было впитано Иосифом с молоком матери и с ранних лет подкреплялось бытовым антисемитизмом, распространенным среди его сверстников. «В школе быть „евреем“ означало постоянную готовность защищаться. Меня называли „жидом“. Я лез с кулаками. Я довольно болезненно реагировал на подобные шутки, воспринимая их как личное оскорбление. Они меня задевали, потому что я – еврей. Теперь я не нахожу в этом ничего оскорбительного, но понимание этого пришло позже» [68]. Однако из всей суммы автобиографических высказываний Бродского в стихах, прозе и в ответах интервьюерам выясняется, что во взрослой жизни он сравнительно мало страдал от антисемитизма. Отчасти это объясняется тем, что, уйдя из школы в пятнадцать лет, Бродский никогда не стремился к карьере, в которой он мог бы наткнуться на обычные рогатки – ограничения для евреев при поступлении в высшие учебные заведения и в продвижении по службе. В еще большей степени это объясняется рано выработанным чувством личной независимости: он уже в юности взял для себя за правило не унижаться до конфликта с государственным режимом и социальным строем, скрепленными примитивной идеологией, в которой антисемитизм был лишь одной из многих составляющих. Официальная советская идеология теоретически определяла национальность (точнее, этничность) в рамках либеральной традиции – общностью языка, культуры, территории, – правда, опуская такой важный фактор, как самоидентификация. Однако реальная национальная политика правительства, равно как и предрассудки значительной части населения, имела основой древний миф «крови и почвы». Отсюда – жестокая сталинская политика частично кровавого истребления, частично выкорчевывания, лишения родной «почвы» целых народов – чеченцев, ингушей, крымских татар и т. д. Отсюда же, казалось бы, неожиданная в устах наследников коммунистического интернационала риторика «борьбы с космополитизмом» в период гонений на евреев в 1948–1953 годах.