"Эклога 4-я (зимняя)" начинается с описания сумерек, которые соответствуют "летаргическому" состоянию, в котором ощущает себя поэт: Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых. Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света снег — обрекает ольшаник, его засыпав, на бессонницу, на доступность глазу в темноте. Роза и незабудка в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами оставляют следы. Ночь входит в город, будто в детскую: застает ребенка под одеялом; и перо скрипит, как чужие сани.
В наступающих сумерках зимнего дня "голодных нетрудно принять за сытых", потому что в послеобеденное время естественно предположить, что все вокруг пообедали и пребывают в состоянии удовлетворительной сытости. Оптический обман усиливает иллюзорность происходящего, а неспешное течение жизни, вызывающее зевоту, и вялый энтузиазм, с которым воспринимается внешний мир, способствуют атрофированию всех чувств.
Лишь снег как "сгущенная форма света", иного, чем свет дня, "обрекает ольшаник, его засыпав, / на бессонницу, на доступность глазу / в темноте". Возможно, не только засыпанный снегом ольшаник, но и другие вещи, на которых обычно внимание не задерживается, в темноте зимнего вечера приобретают очертания, становятся доступными зрению.
Образ "ребенка под одеялом", которым заканчивается первая часть, будет возникать на протяжении всего стихотворения как противопоставление оледенению "взрослой" жизни поэта. Стихотворение строится на контрасте между чувствами автора в настоящем и детским непосредственно-красочным восприятием окружающей действительности, при котором мостовая напоминает "сахарную карамель", рост цен на морковь объясняется ее неизбежностью в "профиле снежной бабы", буква "Г" сравнивается не с традиционным для взрослого сознания "ходом конем", а с более близким детскому воображению "прыжком лягушки".
Не случайно, образ ребенка, лишенного груза прошлого, непосредственно воспринимающего то, что происходит вокруг, дается в первой части стихотворения параллельно с описанием пера поэта, которое "скрипит, как чужие сани". На отстраненный скрип пера в "Эклоге 4-й (зимней)" не раз обращали внимание исследователи творчества Бродского. Андрей Ранчин пишет о том, что "сравнение скрипящего пера с чужими санями в эклоге Бродского выражает устойчивый для его творчества мотив — отчужденность поэта от подписанных его именем стихотворений, подлинное авторство которых принадлежит языку"[146]
.Мысль о подлинном авторстве языка и о поэте как о "средстве" ("инструменте", "проводнике", "слуге") языка много раз звучала в интервью, которые давал в эмиграции Бродский. Однако зависимость творчества от традиций не означает, что произведение доминирует над личностью автора. Язык, каким бы диктатом он ни обладал, остается формой, в которую поэт облекает свои мысли и чувства.
Если на последнем этапе язык определяет творческий процесс, заставляя пишущего находиться в рамках заложенных в нем закономерностей, то содержание, которое кодируется с его помощью, обусловлено исключительно личностью автора, его представлениями о мире и о себе, его замыслами, которые ни один язык, по мнению Бродского, не способен выразить во всей полноте: "В конечном счете поэзия сама по себе — перевод; или, говоря иначе, поэзия — одна из сторон души, выраженная языком. Поэзия — не столько форма искусства, сколько искусство — форма, к которой часто прибегает поэзия. В сущности, поэзия — это внятное выражение восприятия, перевод этого восприятия на язык во всей его полноте — язык, в конечном счете, есть наилучший из доступных инструментов. Но, несмотря на всю ценность этого инструмента в расширении и углублении восприятия — он открывает порой нечто большее, чем первоначально замышлялось, что в самых счастливых случаях сливается с восприятием, — каждый более или менее опытный поэт знает, как много из-за этого остается невысказанным или искажается.
Это наводит на мысль, что поэзия каким-то образом также чужда или сопротивляется языку, будь это итальянский, английский или суахили, и что человеческая душа вследствие ее синтезирующей природы бесконечно превосходит любой язык, которым нам приходится пользоваться (в этом смысле положение флективных языков несколько предпочтительнее). По крайней мере, если бы у души был собственный язык, расстояние между ним и языком поэзии было бы приблизительно таким же, как расстояние между языком поэзии и разговорным итальянским". ("В тени Данте", 1977) (выделено — О.Г.)
Язык — это то, что позволяет раскрыть, выявить, четче обозначить процессы, происходящие в душе поэта, поэтому его роль особенно усиливается на последней стадии доведения стихотворения до совершенства: "когда доделываю, углубляю… это самые лучшие часы. Ты часто и не подозревал, что там внутри таится, а язык это выявил и подарил тебе. Такая вот неожиданная награда"[147]
.А. А. Писарев , А. В. Меликсетов , Александр Андреевич Писарев , Арлен Ваагович Меликсетов , З. Г. Лапина , Зинаида Григорьевна Лапина , Л. Васильев , Леонид Сергеевич Васильев , Чарлз Патрик Фицджералд
Культурология / История / Научная литература / Педагогика / Прочая научная литература / Образование и наука