Это не укладывается в их схему, а если это не укладывается в схему, в этом видят определенного рода угрозу. И не только в случае, когда государство имеет с тобой дело vis-a-vis, но и тогда, когда ты имеешь дело с другими людьми. Как только случается что-то из ряда вон, тебя берут на заметку и начинают относиться с подозрением. Все дело в степени неуверенности, а государство весьма в себе не уверено. Государство подозревает каждого, иначе зачем ему такой огромный аппарат государственной безопасности?
В том-то и дело. Объяснить этот механизм легче всего с психологической точки зрения, поскольку государство знает, что оно незаконно, насильственно и что граждане сомневаются в его правомерности. Вчера я был в резиденции мэра, мэр Коч устраивал прием в мою скромную честь, так вот, он спросил меня, правильно ли поступил Конгресс США, пригласив Генерального секретаря ЦК КПСС выступить перед конгрессменами, а потом отменив выступление. Я сказал, что это была глупость — отменять выступление. "Но ведь он представляет угнетенное общество. Это все равно что пригласить в Конгресс Гитлера!" — сказал мэр. И я ответил: "Вы преувеличиваете. Между ними нет ничего общего, хотя бы потому, что Гитлер был официально избран народом". А Горбачев не был. И в этом его преимущество.
Да, это когда настаиваешь на том, что ты человек, разумный человек, и что тебя не устраивают те роли, которые навязывает общество, поскольку считаешь, что человек гораздо разнообразнее, многограннее, что ли. Не то чтобы у меня были антисоветские принципы… Знаете, у меня есть хороший ответ на такие вопросы. В подобных случаях я всегда цитирую японского писателя Акутагаву, который как-то сказал: "У меня нет принципов. У меня есть только нервы". Я бы мог сказать то же самое и о себе. Не думаю, чтобы у меня была своя философия или система принципов и убеждений, я всегда действовал по наитию. И если я упирался рогом, то как живое существо, а не как носитель тех или иных философских взглядов. Позже, конечно, ты можешь что-то сформулировать для себя, сделать выводы и так далее, и, может быть, это станет твоей системой философских убеждений, но главным остается тот факт, что ты прежде всего человеческое — или животное, если угодно, — существо, которого не устраивает предложенный выбор. Это как если бы тебе предложили выбирать из двух сосисок, в то время как ты заказывал рыбу.
Разговор сводился к следующему. Мне говорили: "У вас есть два приглашения в Израиль. Почему бы вам не воспользоваться ими? Или вы думаете, что мы вас не выпустим?" Я отвечал: "Если вы хотите знать, то да, я не верю, что меня выпустят. Меня не пустили в Чехословакию, Польшу, Италию, куда меня также приглашали. Но это не основная причина, по которой я не хочу ехать в Израиль". — "Какова же основная причина?". — "Основная причина — в том, что мне нечего делать в Израиле. Я гражданин этой страны, здесь я родился и вырос, и у меня нет никакого желания жить где бы то ни было еще. Это мой дом, и не вам мне указывать, как себя в нем вести".
После чего тон беседы кардинально переменился. До этого момента офицер обращался ко мне на "вы", теперь игра в вежливость кончилась. Он сказал: "Слушай, Бродский, — сейчас ты заполнишь вот эти анкеты, мы их быстро рассмотрим и дадим ответ в самое ближайшее время". В общем, понятно, к чему дело шло. Я только спросил: "А если я откажусь?". — "Тогда наступят горячие деньки", — ответил он. Я трижды сидел в тюрьме, два раза был в лечебнице для душевнобольных и более-менее представлял себе, что он имеет в виду. Вероятность повтора всего этого меня совершенно не привлекала. Не потому, что я переживал за собственную нежную шкуру, а потому, что повторение хорошо до известного предела. Я согласен с Кьеркегором, но опять же до определенного предела. Через некоторое время повторение отупляет, оно превращается в клише, а с клише нечего взять. И здесь мы переходим от Кьеркегора к Марксу — к истории, которая повторяет саму себя.
В общем, они дали мне десять дней. Я пытался торговаться. Мне не хотелось уезжать так поспешно по нескольким причинам: вдруг они что-то пересмотрят и так далее. Меня спросили: "Когда вы будете готовы к отъезду?" Я ответил: "Мне надо собрать рукописи, навести порядок в архиве и т. д., так что, может, ближе к концу августа?" А он ответил: "Четвертое июня, и это крайний срок". На дворе было семнадцатое или восемнадцатое мая.