Но в интервью труднее освободиться от интенсивной конкретности первого лица. Бродский вынужден делиться с собеседником своим представлением о самом себе, и в такие разговоры неизбежно привносятся черты, чуждые эстетике. Именно эта потребность самообъективизации заставляет Бродского и в интервью прибегать к поэтическим приемам. Так, он неоднократно пытается спрятать свое поэтическое "я" в образе своих идеальных двойников, как он называет Джона Донна, Уистана Одена и Марину Цветаеву: "Одно из самых поразительных ощущений, которое возникает при чтении Донна, что это поэт, который говорит не как личность, не как персона, не то, что он навязывает или излагает свои собственные взгляды на мир, но как бы сквозь него говорит язык". (1981b: 16–17.) Поэзия Одена, на взгляд Бродского, "абсолютно лишена нарциссизма — он редко пользуется местоимениями первого лица, — и то, что он пишет, дает вам великолепное ощущение объективности". Как и в случае Донна, Бродский приписывает это качество свойству самого языка: "на самом деле […] работает здесь не поэт, но сам язык". (1981с: 41.) Цветаева, изменившая не только его представление о поэзии, но и его представление о мире, рассматривается Бродским исключительно через призму языка: "Голос, звучащий в цветаевских стихах, убеждает нас, что трагедия совершается в самом языке". (1979b: 96.) Одержимость идеей поэта как голоса языка дает о себе знать во всех жанрах Бродского: "Единственный тет-а-тет, который есть у поэта, — это тет-а- тет с его языком, с тем, как он этот язык слышит". (1979d: 165; см. также 1979а: 63.) Логическое заключение из всех этих заявлений — полное отождествление себя с языком: "Я, бормочущий комок слов". Поэзия, по Бродскому, есть "высшая форма речи" (1995i: 21), и "поэт — слуга языка". (1981b: 16.) Отсюда масса лингвистических метафор и сравнений: "Как тридцать третья буква, / я пячусь всю жизнь вперед".
Бродский слишком хорошо понимает, что объективировать себя в категории "я" невозможно. И, как его великие учителя, он старается вытеснить местоимение "я" на периферию стихотворения: "Я предпочитаю не употреблять "я", не говорить от первого лица, а просто описывать то, что есть. Не прозвучать пронзительно или излишне сентиментально. […] Я действительно стараюсь деперсонифицировать первое лицо, насколько это возможно. Кроме всего прочего, это поддается описанию. […] И вам становится виднее. Вы — это не просто вы, а фигура в пейзаже". (1987о: 434.) В беседе с Евгением Рейном он цитирует античного поэта Леонида: "В течение своей жизни старайся имитировать время, не повышай голоса, не выходи из себя". (1994b.) Утверждая, что не страдает нарциссизмом: "Я не нарцисс" (1980d: 47), Бродский признает, что "во всех нас есть элемент нарциссизма". (198 lg: 105.)
В стихах Бродский разработал целую систему маек, бе- зымяных тропов, прототипов, за которыми надежно укрыл себя. Однажды, вспоминая Роберта Лоуэлла, он процитировал: "Новый современный человек — это нечто вроде Home- Hidden". ("Прячущееся существо", 1973с: 234.) Похоже, что это определение имеет прямое отношение к самому Бродскому. В интервью Бродский объясняет ситуации, в которых он прибегает к маске или прячется за архетип: "Когда попадаешь в беду, машинально начинаешь искать в истории кого-то, чья судьба похожа на твою. […] Я вспомнил об Овидии — понятно почему". (1979b: 87.)
Новое эстетическое, а следовательно, и смысловое наполнение поэтической личности меняет и саму поэзию. На фоне поэтического самолюбования большинства его современников Бродский культивирует самоуничижение, если не самоотрицание: "Это все связано с безнадежным чувством, что вы никто, так свойственного моей скромной особе. Это ощущение никогда меня не покидало. Вы принадлежите жизни или смерти, но больше ничему и никому. Вы не востребованы". (1982с: 21.) На фоне повальной сентиментальности русской поэзии в целом Бродский утверждает интеллектуальную трезвость и чувство перспективы: "Что касается человека во Вселенной, то он сам ближе к ничто, чем к какой-либо реальной субстанции. (1990d: 391.) Некоторыми это воспринимается как потеря "рус с ко ста". Я не знаю, может быть, моя русскость идет на убыль, но если она может идти на убыль, то это и есть ее красная цена, это свидетельствует о ее качестве. Думаю, что этого нет… Я думаю, русский человек гораздо более обширное явление, и что если что-нибудь происходит в моем случае, то это расширение русс кости, а не ее сужение, хотя я, может быть, и льщу себе". (1979d: 173.) Идеал бесстрастного поэта и объективного искателя истины защищается всякий раз, когда заходит об этом речь.