В тот вечер мы наперебой читали друг другу Баратынского, и вот что удивительно: в 1993, в одну из наших последних встреч, идя по Нью-Йорку (показал бы нам кто-нибудь в 62-м эту сценку из будущего!), мы опять вспоминали Баратынского, я ему: “Ты сладострастней, ты телесней / Живых, блистательная тень!”, каково! — а он мне: “Так ярый ток, оледенев,/ Над бездною висит...”, а я ему: “И, Афродита гробовая, / Подходит, словно к ложу сна...”, а он мне: “Болящий дух врачует песнопенье...”
Чего только не приходилось читать ему о себе в последние годы! “Пушкин и Бродский” — эта тема стала едва ли не дежурной, в нем обнаружили даже “моцартовское начало”. Между тем “гармония” Бродского совсем иная, тяготеющая к диссонансам и архаизмам, сложным синтаксическим конструкциям и многоступенчатому выяснению смысла, и насколько же ближе ей поэтика позднего Баратынского, пошедшего против течения, преодолевая поэтику школы “гармонической точности” и действительно моцартовское начало первого нашего поэта.
Первого, второго, двадцать пятого... Эта простодушная табель о рангах, столь распространенная у нас в России, стремится все свести к одному имени и в каждой эпохе видеть одного поэта, искажая поэтическую преемственность и перспективу. Тогда и Баратынский оказывается поэтом пушкинского круга, а Тютчева до 1844 года, когда он вернулся в Россию, как будто и вовсе нет, словно не были написаны еще в тридцатые годы ни “Silentium!”, ни “Как океан объемлет шар земной...”, ни “Цицерон”.
Мало того, критик, “уже кадящий мертвецу, чтобы живых задеть кадилом”, начинает походя наносить обиды и оскорбления: “Давно ли г. Баратынский, вместе с г. Языковым, составлял блестящий триумвират, главой которого был Пушкин? А между тем как уже давно одинокою стоит колоссальная тень Пушкина и, мимо своих современников и сподвижников, подает руку поэту нового поколения...” Каково это было прочесть Баратынскому, можно только догадываться...
Какое все это имеет отношение к Бродскому? Прямое. В одном своем интервью он возражал против такого упрощения: “Я думаю, это происходит потому, что человек все время пытается упростить себе духовную задачу”, в то время как на самом деле “в России возникла ситуация, когда вам даны четыре, пять, шесть, десять возможных идиом существования. На этих высотах иерархии не существует”.
Разговор о Баратынском в связи с Бродским представляется актуальным еще потому, что в XX веке “вечные вопросы”, метафизика были отодвинуты в сторону, заслонены “серной спичкой”, которая “согреть могла”: когда жизнь вырывают из рук, нет ничего дороже постельного белья, парового отопления, тихой радости “дышать и жить”. Вечные вопросы кажутся подростковыми проблемами.
сказано у Бродского в стихотворении “1972 год” — и это “чувство ужаса”, “пустота” преследуют его до самого конца.
Бродский вернул русской поэзии метафизическую проблематику — и в этом он куда ближе к Баратынскому, чем к Мандельштаму, и, может быть, к XXI веку, нежели к XX, если, конечно, Россия вернется на более или менее нормальные пути, которые забрезжили перед нею.
Я не смотрел на него ни снизу, ни сверху, не был наблюдателем, у нас сложились живые отношения, поэтому не могу устраниться, исключить себя из этого рассказа. Кроме того, хочу предупредить, что пишу эти воспоминания, пренебрегая красотами слога: мне не до них. Это не проза, а документальное свидетельство.
Его стихи произвели на меня с самого начала — огромное впечатление. С самого начала было ясно: пришел замечательный поэт, со своим голосом, отличным от всего, что приходилось слышать. Ну вот, например, “Шествие”. Помню, как Иосиф читал эту вещь, громкую, многословную — и все равно завораживающую, не столько смыслом, сколько обещанием будущих достижений, — у Д.Е. Максимова, собравшего “на Бродского” литературоведов: Л.Я. Гинзбург, Н.Я. Берковского, Т.Ю. Хмельницкую, был приглашен и я. Л.Я.Гинзбург, ценившая иную поэтику, скептически относившаяся к избыточности поэтических средств и форсированному звучанию, тем не менее сказала мне, когда все расходились: “Это серьезно”.
Известность Бродского росла — и это несмотря на то, что Москва и Ленинград были в те годы наводнены стихами. Не стану здесь называть имена всех, кто прорвался тогда в печать и заявил о себе. Бродский был моложе многих, к. 1963 году занавес уже опустился (в том году Хрущев успел побывать в Манеже на выставке), но вот свойство замечательных стихов — они расходятся по рукам и без типографского станка, их переписывают от руки, перепечатывают на машинке, заучивают наизусть.