Бабеля сгубила не только близость к Ежову, но и длинный язык. Эренбург вспоминал, как Бабель убеждал его, что Ежов играет отнюдь не главную роль в репрессиях: «Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нем…» Это же он наверняка говорил и другим друзьям-писателям. И не только писателям. Если дело не в Ежове, то значит – в Сталине. Интимные отношения Бабеля с супругой «железного наркома» для литературно-театральной Москвы были секретом Полишинеля. Поэтому его свидетельство относительно Ежова было особо авторитетным. Сталин же, наоборот, стремился всячески убедить и массы, и интеллигенцию, что «перегибы» в борьбе с «врагами народа» – целиком на совести смещенного Ежова. Полуофициально в народ был пущен термин «ежовщина» для обозначения беззаконий 1937–1938 годов, чтобы они ассоциировались исключительно с Николаем Ивановичем, а не с Иосифом Виссарионовичем. Бабель же эту стройную картину доброго царя Сталина и лихого боярина Ежова начисто разрушал. К тому же Исаак Эммануилович якобы знал какие-то тайны о членах Политбюро и самом Сталине. Может, просто бахвалился, а может, Евгения Соломоновна действительно сообщила ему что-то совсем запретное. В общем, оставлять в живых Бабеля было слишком опасно. А по каким статьям привлечь – это дело техники. Тут и шпионаж со знакомыми иностранцами, Мальро и Штайнером, тут и вечно живая троцкистская тема, тут и террористический заговор с участием уже умершей Ежовой, уже расстрелянного Косарева и еще живого, но уже готовящегося перейти в разряд мертвых Ежова. Но последнее совсем не значит, что Бабеля, Мейерхольда или Кольцова арестовали потому, что надо было пристегнуть фигурантов в дело Ежова. Нет, если бы потребовалось, дело против Николая Ивановича легко соорудили с участием одних только его бывших подчиненных – чекистов. Но Сталин решил, что, как опасных свидетелей, надо убрать не только чекистов – соратников Ежова, но и близких к нему лиц из числа творческой интеллигенции.
К искусству Всеволода Эмильевича Мейерхольда Иосиф Виссарионович явно был более чем равнодушен, «биомеханику» ни в грош не ставил, но к великому режиссеру, по причине его партийности и «революционности» в политическом смысле слова до поры до времени относился достаточно терпимо. 28 февраля 1929 года в письме коммунистам-рапповцам, защищая от нападок Владимира Билль-Белоцерковского, Сталин писал: «Допустил ли т. Билль-Белоцерковский ошибку в своем заявлении о Мейерхольде и Чехове? (23 сентября 1928 года Билль-Белоцерковский в ходе литературной дискуссии приветствовал отъезд из СССР руководителя МХАТ-2 Михаила Чехова и просьбу Мейерхольда оставить его ГосТИМ на гастролях в Париже и разрешить дальнейшие гастроли за границей. Владимир Наумович так объяснил свою позицию: «Рабочий класс ничего от этой поездки не потеряет. Можно даже с уверенностью сказать, что не Чехов и Мейерхольд уезжают, а, наоборот, советская общественность «их уезжает»». В ответ руководство РАППа обвинило Билль-Белоцерковского в комчванстве и презрении к культуре прошлого. –
В этом же письме Сталин клялся рапповцам в своей неизменной любви в РАППу, словно оправдываясь в своей переписке с Билль-Белоцерковским: «Вы, как мне кажется, думаете, что моя переписка с Билль-Белоцерковским не случайна, что она, эта переписка, является признаком какой-то перемены в моих отношениях к РАППу. Это неверно. Я послал т. Билль-Белоцерковскому свое письмо в ответ на коллективное заявление ряда революционных писателей во главе с т. Билль-Белоцерковским. Самого Билль-Белоцерковского я лично не знаю, – не успел еще, к сожалению, познакомиться с ним. В момент, когда я писал свой ответ, я не имел представления о разногласиях между РАППом и «Пролетарским театром». Более того – я не знал еще об отдельном существовании «Пролетарского театра». Я и впредь буду отвечать (если будет время) любому товарищу, имеющему прямое или косвенное отношение к нашей революционной литературе. Это нужно. Это полезно. Это, наконец, мой долг.