Читаем Иов полностью

Жалкий и сгорбившийся, в отливающем в зелень кафтане, держа в руке мешочек из красного бархата, вошел Мендл Зингер в холл, где взгляд его отметил электрический свет, светловолосого портье, белый бюст неизвестного бога у входа на лестницу и черного негра, который хотел взять у него мешочек. Мендл вошел в лифт и увидел себя в зеркале рядом с сыном; он закрыл глаза, так как почувствовал, что у него начинает кружиться голова. Он уже умер, он возносился в небеса, и вознесению этому не было конца. Сын взял его за руку, лифт остановился, Мендл ступил на мягкий, бесшумный ковер и зашагал по длинному коридору. Глаза он открыл, только оказавшись в номере. По привычке он сразу подошел к окну. Тут он впервые увидал вблизи американскую ночь: красноватое небо, пылающие, брызгающие искрами, сочащиеся каплями, ярко горящие красные, синие, зеленые, серебряные, золотые буквы, изображения и знаки. Он услышал шумную песнь Америки — гудки машин, гудение труб, грохотанье, звонки, визги, трески, скрипы, свистки и вой. Напротив окна, к которому прильнул Мендл, через каждые пять секунд появлялось широкое, смеющееся лицо девушки, составленное из сплошных искр и точек, с открытыми в улыбке, словно выплавленными из единого куска серебра ослепительными зубами. Прямо возле этого лица парил рубиново-красный бокал с переливающейся через край пеной, сам собой опрокидывался, выливал свое содержимое в открытый рот и удалялся, чтобы, приняв в себя новую порцию, появиться вновь, переливаясь рубиновым цветом и роняя белую пену. Это была реклама нового лимонада. Мендл с изумлением взирал на нее как на самое совершенное изображение ночного счастья и золотого здоровья. Он улыбнулся, посмотрел еще несколько раз появление и исчезновение сцены и повернулся внутрь комнаты. В ней его ждала уже разобранная белая кровать. Менухим качался в кресле-качалке.

— Я сегодня спать не буду, — сказал Мендл.

— Ложись спать, я посижу возле тебя. Ты спал в Цухнове в углу, возле плиты. Мне хорошо запомнился один день, — продолжил Менухим, сняв очки, и Мендл увидел невооруженные глаза сына, они показались ему печальными и усталыми, — мне запомнился один день, было это до обеда, солнце ярко светит, в комнате никого. Тут входишь ты, высоко поднимаешь меня, я сижу за столом, ты ударяешь ложечкой по стакану, и он звонко звенит. Это было чудесное звучанье; мне хотелось бы, я сегодня же мог бы переложить его на музыку и сыграть. Потом ты запел. Затем зазвонили колокола, очень старые, словно большие, тяжелые ложки начали ударять по гигантским стаканам.

— Дальше, дальше, — проговорил Мендл. Ему тоже хорошо запомнился этот день. Двойра как раз вышла из дома, чтобы приготовить все необходимое для поездки к Каптураку.

— Это единственное, что мне запомнилось из раннего детства! — произнес сын. — Потом наступает время, когда играет зять Биллеса, скрипач. Я думаю, он играл каждый день. Он прекращает играть, а я все слышу его игру, весь день, всю ночь.

— Дальше, дальше! — снова произнес Мендл тоном, каким он всегда подгонял своих учеников на уроках.

— Потом на долгое время — пустота! Потом я вижу однажды большой красно-голубой пожар. Я ложусь на пол. Ползу к двери. Вдруг кто-то резко поднимает меня и выталкивает из дому, я бегу. Я на улице, на другой ее стороне стоят люди. «Пожар!» — слышу я свой крик.

— Дальше, дальше! — подгоняет Мендл.

— Больше я ничего не запомнил. Потом, много лет спустя, мне рассказывали, будто я долго болел и был без сознания. Дальше в памяти осталось только время, когда я уже оказался в Петербурге: белый зал, белые постели, много детей в кроватях, играет фисгармония или орган, и я пою громким голосом под эту мелодию. Потом доктор привозит меня в экипаже к себе домой. Крупная белокурая женщина в белом платье играет на пианино. Она встает. Я подхожу к клавишам, и, когда прикасаюсь к ним, раздается звук. Неожиданно я начинаю играть песни, которые пел под орган, и все, что могу спеть.

— Дальше, дальше! — подгоняет Мендл сына.

— Пожалуй, я не смогу больше рассказать ничего, что было бы для меня более важным, чем эти несколько дней. Я помню мать. У нее было тепло и мягко, думаю, у нее был очень низкий голос, лицо у нее было большое и круглое, как целый мир.

— Дальше, дальше! — подстегивал Мендл.

— Мирьям, Иону, Шемарью я не помню. О них я услышал много позже от дочери Биллеса.

Мендл вздохнул.

— Мирьям, — повторил он. Она стояла перед ним как наяву, в золотисто-желтой шали, с иссиня-черными волосами, проворная и легконогая — ни дать ни взять молодая газель. Глаза у нее были его.

— Я был плохим отцом, — сказал Мендл. — Тебе я уделял мало внимания, ей тоже. Теперь она потеряна, помочь ей не сможет никакая медицина.

— Мы сходим к ней, — проговорил Менухим. — А я, отец, разве меня не вылечили?

«Да, Менухим прав. Человек всегда чем-нибудь недоволен, — подумал Мендл. — Только что ты пережил одно чудо, а уже хочешь увидеть еще одно. Погоди, погоди, Мендл Зингер! Погляди, во что превратился калека Менухим. Ладони у него узкие, глаза умные, щеки нежные».

Перейти на страницу:

Похожие книги