Прекрасны чужие города, где пришлось мне подолгу бродить. И в Праге, когда спускались сумерки, а на мозаику тротуаров ложилась влажная тьма, или, лучше, словами современного поэта:
И на Понте Веккио во Флоренции, когда зажигались бесчисленные огоньки, отражаясь в тихих водах Арно и заблистав сквозь кисею тумана по всей Флоренции, подобно лесным светлячкам.
И в полутьме Пармского собора, когда выпукло выступали, оживая от тени вокруг и от собственного света, изумительные, словно движущиеся, сползающие со стен главного нефа фрески Гамбара.
И под нескончаемыми портиками Болоньи, когда, решившись выбраться из их лабиринта, я задумала выйти «за город», в поля и леса, и шла под ними, пока не догнал меня вечер, и вышла как будто к последним домам, за которыми холмились горы и темнели рощи. Но, вынырнув из-под последнего портика городских ворот, я вдруг увидела перед собою белую, нескончаемо вьющуюся змеиным зигзагом вокруг холма — до самой его вершины — невероятную, многокилометровую дорогу портиков, построенную руками одержимых портиками болонцев до самой загородной церкви св. Луки… И снова оказалась под их бессмертной колоннадой.
Прекрасны чужие моря, когда плеск их волн доносится до вас и Адриатика шепчет вам что-то ласково в Римини, а древнее Тирренское море бурливо бормочет в Салерно, напоминая совсем забытого нынче Метастазио, не стыдившегося, как сейчас стыдятся, звучности и звуконаполненности простых слов:
Или в неуклюжем моем переводе:
Безбрежным морем неизвестности казалась мне вначале тема о Мысливечке, а сама я — без весел и парусов, на одном осколке моей любви и воли, должна была пуститься в плавание, чтоб воскресить его из мертвых. Но море медленно затихало, укладывалось дорожкой, и по этой зыбкой дорожке чужих морей я дошла постепенно до зеркальной глади родного залива, на жемчужные отсветы которого небо спускало не черноту южной, а призрачный свет светлой белой ночи.
Город, где я очутилась напоследок, имел волшебную историю. Он не уходил далекими корнями в прошлое, наслаивая пласты веков с исчезнувшими культурами друг на друга. Он возник, как по мановению жезла, по четырем словам царя Петра, воспетым Пушкиным: «здесь будет город залож
Здесь, по нарядному Невскому, бегал странный мифический «Нос» Гоголя, затянутый в мундир.
Здесь — в глубине вторых и третьих дворов с улицы, — в мешках его каменных домов подсматривал и подслушивал Достоевский последние глубины человеческих трагедий, где уже гаснет индивидуальность и остается только одна, присущая всем, голая человеческая душа.
Здесь, зная, что обречены, и зная, что трагическая обреченность не напрасна и не пропадет бесполезно, вышли на Сенатскую площадь декабристы.
И сюда, на броневике, облепленном народом, въехал тот, кто дал этому городу второе имя, а родине нашей — второе рождение…
Библиотеки и библиотечные работники всюду схожи, может быть потому, что в их суровые залы не входят корысть и стяжательство, а только благороднейшая из страстей человеческих, страсть к познанию. Стены, столы, стулья в этих залах изо дня в день, из года в год насыщаются ею. И тут царствует самая точная вещь в мире, более точная, чем математическая формула, — Логос, Слово. Потому более точная, что формула достигает кратчайшей точности в совокупности
И если вздумать описывать слово, то нужно размазывать, растягивать его смысл, прибегать к помощи других слов, не укорачивать, а удлинять его. Это прекрасно выразил еще в XII веке Низами Гянджеви в своей поэтической хвале Слову:
Так вот, я начала свою книгу, вступив в это царство Логоса в Москве, — в библиотеку, когда-то Румянцевскую, а сейчас имени Ленина. И кончаю свою книгу тем же — Публичной библиотекой имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Но не только ею — библиотеками и архивами Ленинградской консерватории, Театрального института, Института истории искусств, филармонии…