Мысленно я повторил за отцом: «Все-таки они это сделали». И тут же признался себе самому, что ждал такого и все же надеялся. Но нет. Надеяться было не на что. Прага была обречена. В тот день, когда отменила цензуру, она подписала себе приговор. Лагерь не может существовать, если в нем есть громогласная зона. Тем более социалистический лагерь.
Неужто свободное слово так звучно? Иной раз во мне возникали сомнения. В конце концов, пресса может вопить, витии в парламенте – надрываться, а караван идет, куда гонят. Власти умеют заткнуть свои уши. И все-таки слово – не воробей. Эта штука сильнее, чем фаустпатрон. (Один усатый ценитель словесности сказал фактически нечто близкое.) Со словом не шутят. Та самая капля, которая точит державный камень. Наши геронты это усвоили.
Я укладывал дорожную сумку, когда мне позвонила Арина.
– Мне нужно сейчас же тебя увидеть, – крикнула Лорелея в трубку. – Я рядом. Я – в автомате у булочной.
«Вот и первые плоды оккупации, – я тихо выругался, – танки в Праге, а она уже у меня в подъезде». Больше года я пребывал в убеждении, что навсегда ее отвадил. А несколько месяцев назад она сообщила, что вышла замуж за молодого контрабасиста. «Он просто дьявольски одарен, к тому же пишет отличную музыку, но никому ее не показывает. Решительно ни на что не похожа». В этом-то я не сомневался. Вслух я ее горячо поздравил. Я приветствовал роман с контрабасом, веря, что наконец избавлен от неожиданных визитов. И вот она звонит в мою дверь. Японский бог! Я не желаю, чтоб чешская драма ей помогла еще раз улечься на эту тахту. Я чувствовал, чем все это кончится.
Она влетела, румяная, жаркая, похудевшая – брак пошел ей на пользу – и крикнула:
– Что ты намерен делать?
Я показал ей глазами на сумку:
– Ехать за город.
– Тебя подождут! Понимаешь ты, что все изменилось? Неужели это сойдет им с рук?
Я сказал, что убежден: да, сойдет. Мир выдал Чехословакию Гитлеру в тридцать восьмом, через десять лет – выдал Сталину, еще через двадцать – выдаст Брежневу. Знакомая схема.
– И ты полагаешь, что мы смолчим?
Я ей сказал, что слово «мы» – самое неподходящее слово. Кто-то, возможно, и не смолчит. Но многие будут и аплодировать таким решительным действиям власти. Еще бы! Этакая неблагодарность! Мы их освободили и – нате! Вот уж как волка ни корми, а он все смотрит в свою Европу. С нами всегда себя так ведут. Мы люди добрые и бесхитростные, а все, кто вокруг, – коварны и злы.
– Я не хочу, не хочу тебя слушать, – сказала она и прикрыла ушки своими розовыми перстами.
Я продолжал утрамбовывать сумку. Она подошла ко мне, тихо всхлипнула и уткнулась головой в мою грудь.
– Ну, ну, – сказал я, – надо быть мужественной.
Но именно это ее не устраивало. Вечно женственное уже подало голос.
– Мне так холодно, обними меня.
Мне очень хотелось напомнить ей, что на улице двадцать четыре градуса, но это ее бы не вразумило. Ее леденил мороз истории, мне следовало это понять и отогреть ее теми средствами, которые мне были доступны. Она уже кинулась на тахту, как в омут, и вскоре мое жилье огласили привычные ламентации.
– Это какое-то наваждение! Ты так хотел меня? (Я чуть ей не врезал.) Так вот ты какой! (Старая песня.) Ну радуйся. Прикончил. Я – труп.
Вранье. Она вскочила с тахты свежая, как спелая дынька, очень довольная и заряженная для круговерти в своем хороводе.
Вскоре я сидел в электричке. Летело за окном Подмосковье. Благостный золотой денек, ничто не напомнит о близкой осени. Рядом со мной дремали две тетки и тощий старик с лиловым носом. Набравшийся с утра попрошайка шел по проходу и пел с надрывом, горестно требуя справедливости: «Я сын трудового народа, отец же мой райпрокурор. Он сына лишает свободы. Скажите: так кто из нас вор?»
Чувствительно. Но ответа не будет. Подлость любых глобальных событий не только в их изначальном свинстве – они непременно сумеют затронуть жизнь отдельного человека, причем независимо от того, хочет ли он вообще о них знать. Теперь скажите: так кто из нас вор? Но ни история, ни эпоха, ни, прежде всего, Госпожа Общественность не скажут и ни о чем не спросят.
Отправить Арину к ее контрабасу было еще нехитрым делом. Дней десять спустя в столицу вернулись сначала Випер, потом Богушевич – я тут же был приглашен на сходку. Помедлив, я сказал, что приду, уж очень хотелось увидеть Рену.
Тягостный вечер. Випер кричал, что больше бездействовать невозможно. Богушевич посетовал, что отсутствовал. Только поэтому не был он с теми, кто протестовал на Красной площади. Рена почти не говорила, без передышки ходила по комнате, набросив на плечи пуховый платок. Впрочем, Випер грохотал за троих. Я попросил его уняться – такие конвульсии стоят недешево. Он все-таки получил диплом, а Богушевич, вместо того чтоб заниматься энтомологией, вынужден ездить на раскопки. Випер почувствовал себя уязвленным. Он попросил меня не резонерствовать. То, что произошло, – предел. Уже – вне человеческих норм.