– Я не большой ее поклонник, – сказал Богушевич со скрытой запальчивостью. – Иронию любят пиротехники, а землекопы внедряются вглубь. Я землю и копал, и кайлил.
Я мысленно ему посочувствовал. Не скоро вернет он себе равновесие.
За ужином и после за чаем шел тот же судорожный, клочковатый, неуправляемый разговор. Випер прочел свои стихи. Сначала одни, потом другие. Но и на этом не остановился. Впрочем, он не часто имел и эту скромную аудиторию. Стихи были очень даже неплохи, но, как мне казалось, им сильно мешала старая виперовская болезнь – отсутствие должного покоя.
И для него последние годы прошли не бесследно – ему досталось. Конечно, не так, как Богушевичу. Когда он вернулся из Прибалтики, выяснилось, что о нем не забыли. Три месяца он провел «на работах». Тогда это называлось – «на химии». Но этим, в конце концов, обошлось. Он даже открыл в себе дарование, дремавшее со школьной скамьи, – стал хорошо чинить приемники. Не только чинить. Он их совершенствовал – пройдя его искусные руки, они лучше сопротивлялись глушению. Я заметил, что Випер таким манером борется за свободу слова. И добавил, что, наконец, диссидентство улучшает материальную базу – на Випера был немалый спрос.
Впрочем, стихи я тоже хвалил. Випер сказал, что это – впервые.
– Когда мы ходили в клуб к Мельхиорову и ты узнал, что я стихотворствую, ты предложил плоскую рифму: «Випер впал в поэтический триппер». Думаешь, я это забыл?
Я миролюбиво покаялся:
– Не будь злопамятен, я был глуп. Теперь-то я понял, как ошибался.
Богушевич вздохнул:
– Где сейчас Мельхиоров?
– Здоров, – сказал я. – Мы перезваниваемся.
– Играет в турнирах?
– Почти не играет. Говорит, что политика обесчестила шахматы. Посягнула на главную их идею.
– Какую же?
– Идею укрытия.
Я нарочно сказал это Богушевичу. Цитируя нашего Мельхиорова, хотел воззвать к его здравому смыслу. При этом, не вступая в дискуссии.
Богушевич невесело усмехнулся:
– Береженого бог бережет, а небереженого конвой стережет.
Випер, естественно, прокомментировал мельхиоровские слова по-своему:
– Некоторая порция злости очерчивает индивидуальность.
Надежда Львовна слегка поморщилась:
– Это о Бунине можно сказать. Он, кстати, тоже коллег не жаловал. Что-то прочел, что ему не понравилось и записал в своем дневничке: «О Боже! За что ты оставил Россию?»
Похоже, что она поглощала печатное слово почти как смолила – практически без интервалов.
– Это неправда, – сказала Рена, – Бог никогда нас не оставлял. Скорее мы его предаем. Когда начинаем его делить. Растаскивать по народам и странам.
Что-то новое. Сам не пойму отчего, но эти слова меня растревожили. Куда-то снова ее швырнуло.
Перед тем как уйти, я успел улучить полминутки и спросил:
– Все нормально?
Она взглянула не то удивленно, не то печально и бормотнула:
– Нормально уже никогда не будет.
– А ты довольна браком Бориса?
– Не знаю, – она повела плечом. – Она порядочна, образованна, кажется, предана ему. Не знаю. Оба они измучены.
«Ты больше их», – подумалось мне.
Я поцеловал ее в щеку и медленно зашагал домой. Нелегкий вечер. Но, бог с ним, с вечером – главное, Борис на свободе.
Что может быть радостней? И тем не менее столь утешительная мысль не исправила моего настроения. И встреча была невесела, а пуще всего свидание с Реной лишило меня равновесия духа. Меня преследовал этот взгляд, он стал еще больней и тревожней.
Неожиданно для себя самого я снял трубку и позвонил Мельхиорову.
– Что-то стряслось? – спросил Учитель.
– Вернулся Борис. Я от него.
– Как ты нашел его?
– Он женился.
– Это естественное последствие его передряг, – сказал Мельхиоров. И помолчав, со вздохом добавил: – О счастье народное, много ты весишь. Недаром народ от тебя уклоняется. И так уж кладь его велика. Но что до того народолюбцам? Все тащат этот камешек в гору.
– Грустно, Учитель. И скучно, и грустно, – сказал я, дивясь себе самому.
– Уж не вспомнил ли ты пани Ярмилу? – спросил участливо Мельхиоров. – Не отрицаю, есть кого вспомнить. Женщина, созданная для страсти. Скажи мне, сынок, кем ныне ты полон, кто тешит тебя в часы досуга?
Я скорбно признался:
– Никем я не полон, ничто не тешит. И это тревожит.
– Я снова, выходит, попал в пересменку, – лирически вздохнул Мельхиоров.
Я сказал:
– Может, оно и к лучшему. Каждое новое знакомство связано с внезапными взрывами – либо происходящими в мире, либо – в моей собственной жизни. Никак не пойму, что безопасней.
– Сикамбр, ты – мистик? Это приятно. Мистики – люди особого склада. Не буду скрывать – пусть это нескромно – и сам я не чужд такой консистенции.
– Учитель, – спросил я, – что означает такая странная закономерность?
– Мистик не должен анализировать, – жестко произнес Мельхиоров, – мистик прислушивается к судьбе. Твоя удача или неудача – оценка зависит от взгляда на вещи – в том, что твоя психосфера сейсмична. Женщина – это тот сигнал, который тебе посылает почва, предупреждая о переменах и важных тектонических сдвигах. Но, может быть, не только сигнал. Возможно, что женщина – это твой щит. Приходит в предвиденье катастрофы и заслоняет тебя собой.
– Да, но она ее и притягивает.