Феддерсен был немногословен, но стоило ему раскрыть рот, и собеседнику казалось, будто ему тычут в нос кулаком; голос его резал и жег, как пламя паяльной лампы, в единый миг сметая все доводы и оправдания подчиненных. Об этом человеке судачили шепотом, с замиранием в сердце и резью в желудке, когда удавалось перекинуться двумя-тремя словами в темных коридорах подвала, где шелестел сквозной ветер, холодный и безжалостный, как людская молва. Но никто никогда не мог утверждать с уверенностью: то-то и то-то сказал Феддерсен, то-то и то-то он сделал. Видели лишь, что возникал и исчезал он внезапно, следуя своими неисповедимыми путями, и был он ужасен, весь начиненный зловещим знанием о каждом из нас – кого уволят, кому понизят оклад, – может, даже знанием о самом хозяине фирмы!
Вокруг Феддерсена вращались его спутники: бухгалтер, торговый агент Люне и я. Конечно, в желтом телефонном справочнике под рубрикой нашей фирмы бухгалтер именовался «заведующим бухгалтерией», Люне – «коммерческим директором», а я – «начальником склада», но этими громкими титулами можно было лишь тешиться в семейном кругу, в конторе же они слетали с нас, как платье с голого короля, там нас называли просто-напросто «ребята Феддерсена», и мы вертелись и извивались как могли, стараясь не прозевать вспышек зеленого света, озарявших его мефистофельский лик с длинным, вечно что-то вынюхивающим носом. Стоило только ему подняться и выйти из комнаты, как мы начинали беспокойно ерзать на стульях: куда он пошел, что у него на уме?
Вокруг меня вращались самые мелкие и презренные единицы Солнечной системы – работяги, занятые «грубым физическим трудом». Хозяин фирмы даже не знал их имен, они представлялись ему каким-то темным, безликим клубком, и, если надо было кого-то из них уволить, он говорил: того рыженького, курносого коротышку! Вспоминали о них всякий раз лишь в пору подведения годового баланса, который всегда оставлял желать лучшего, а дальше все разыгрывалось, будто на каком-нибудь хуторе, где хозяйка, замыслив недоброе, может велеть кухарке: «Возьми вон того, пестрого, с короткими лапками…»
А уволить могли когда угодно; шепотом передавались слухи: то одного, то другого из работяг прочили в жертву, и весной, когда фирма подводила годовой итог, они прятались на складе за полками, чтобы их ненароком не заприметили и не вздумали рассчитать. Но при том у них сложился свой особый солдатский быт – с его тяжким трудом и пылью, кружкой пива, осушаемой где-нибудь в углу, или сигаретой, угрожающе вспыхивающей во мраке подвала; были у них и свои соленые шутки, свой тайный жаргон и условный свист, предупреждающий, что идет начальство.
Долгое время я старался быть с ними на дружеской ноге, думал, что владею их языком, что смогу, как нынче принято говорить, пробудить в них живой интерес к работе. Впоследствии я узнал, что и меня, подобно другим, они наградили кличкой: «студентом» прозвали они меня. И стоило мне показаться на лестнице, как в подвале мгновенно смолкал громкий смех. А при том они смотрели на меня свысока; или, может, мне это только казалось? Разве я не был клерком, вооруженным всем, что приличествует этому званию: письменным столом, лампой под зеленым абажуром и толстыми конторскими книгами? Скоро я понял, что за их разбитным тоном кроется свое особое, четкое представление о рангах. Был, например, среди них один парень, чье усердие я хотел поощрить и потому поручил ему надзор за приемом товара; ему выдали учетную тетрадь и предоставили письменный стол, за которым отныне ему полагалось сидеть. Это был самый что ни на есть обыкновенный стол из некрашеного дерева и без ящиков, но этого оказалось довольно, чтобы прежние его товарищи от него отвернулись; а доступа в стан врага он не получил. И парень стал бесцельно слоняться по комнатам: то сложит несколько цифр на счетной машине, то без особой надобности полистает конторские книги. Прежде он слыл самым усердным из работяг, теперь же его скитания по конторе заметил Феддерсен. Весной его рассчитали.
Это лишь один из многих моих грехов той поры, когда я служил в фирме Больбьерга. Хуже всего я оплошал с Исаксеном. С маленьким, кротким Исаксеном, двадцать лет подряд степенно и важно стоявшим за своим узким прилавком, где неизменно лежали чернильный карандаш, кривой ножик и два мотка шпагата.
Не так-то легко описать внешность Исаксена – неправдоподобную, как детский рисунок. Под редкими седыми старческими волосами круглилась головка, гладкая и трогательная, будто у семилетнего ребенка. Но кожа его лица напоминала серый пергамент: казалось, она впитала в себя бумажную пыль всех времен, само же личико заканчивалось короткими жесткими барсучьими усиками прямо под вздернутым носиком, а рта и подбородка словно и не было. И всегда это простодушное личико поражало редкостной игрой: часто-часто моргали глазки, кротко, ласково вздрагивали серые усики; и человечек на своих коротких ножках стоял за прилавком, изредка выглядывая оттуда, как мышка, лакомящаяся отрубями.