Позже, проникаясь все большей верой в ценность предпринятого проекта, он придал повествованию символический характер, который, следуя сначала шаг за шагом линии романа, затем, чтобы закончить, ее составляя, разглашал, никогда его совершенно не выдавая, Закон, который его вдохновлял, Закон, из которого он извлекал, иногда не без трудностей, иногда не без дурного вкуса, но иногда и не без юмора, не без блеска, очень продуктивный результат, стимулирующий в самой высокой степени новшество.
Он понял тогда, что, подобно Франку Ллойду Райту, строившему свой дом, он производил, mutatis mutandis,[426]
прототипический продукт, который, освобождаясь от принятого образца, управлявшего артикуляцией, организацией, воображением сегодняшнего французского романа, оставляя навсегда психологизацию, которая, соединяясь с морализацией, составляла для большинства аркбутан хорошего национального вкуса, открывала мало известную силу, силу, которой пренебрегали, но которая для него повторяла и чтила традицию, чье начало было положено романами «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Тристрам Шенди», «Матиас Шандор», «Locus Solus» либо – почему бы и нет? – «Bifur» или «Fourbis»,[427] книгами, перед которыми он всегда краснел от восхищения, даже не смея питать иллюзии относительно создания произведения, приближающегося к ним по ликованию, по двусмысленному юмору с подтекстом, по тончайшему вкусу хорошего слова, по ироничности, парадоксальности, всегда очень далеко идущей аффабулизации.Таким образом, его работа, поскольку она была туманной в своем начале, показалась ему ко многому обязывающей: сначала он создавал «настоящий» роман и при этом развлекался (разве Раймон Кено, мрачным двойником которого он себя называл, не сказал когда-то: «Пишут для того, чтобы дурачить народ»?), но, в особенности, оживляя наводящее на мысли отношение, на котором зиждется значение, он участвовал, он сотрудничал в формировании мощного абразивного течения, которое, критикуя ab ovo непродуктивный субстрат, который хорош для Труайя, Мориака или Блондена,[428]
скажем, для грубого солдафона с набережной Конти, из «Фигаро» или откуда-то еще, смог бы в ближайшем будущем открыть для романа вдохновляющее знание, новую силу повествовательного арсенала, который считался уничтоженным!