Хотелось щелкнуть его по башке, имевшей форму огурца, башке второгодника и хитрого тупицы, но Николай Григорьевич сдержался, заметив метнувшийся к нему испуганный и какой-то покорный взгляд Давида. Николай Григорьевич отошел к окну. Он слышал, как Давид спросил: "А какая картина в "Ударнике"?" - и скрипучий хохоток Вальки: "А ты чего, собираешься пойти?"
Уже месяцев шесть Давид не работал в Прокуратуре. Его выжил Вышинский. Теперь Давид занимал какую-то почетную, но десятистепенную должность в Наркомпросе, писал статьи, выступал с лекциями. Это была, конечно, отставка.
Он работал сейчас над статьей, посвященной 25-летию Ленского расстрела, и Николай Григо-рьевич покинул его за столом, заваленным книгами и листами бумаги, исписанными крупным, поспешным почерком человека, работающего в упоении. Давид обещал сделать все, чтобы помочь Павлу материально - послать деньги, вещи. Но морально он ему не сочувствовал. Выдать! Четырнадцать человек!
Ощущение возникающего покоя вдруг пропало. Николай Григорьевич ушел, подавленный тоской: то была не личная, не направленная на самого себя тоска, а тоска вообще, смутная и не имевшая границ и оттого не поддававшаяся лечению. Может быть, так подействовало одиночество Давида на девятом этаже, в пещере из книг и старых бумаг, одиночество со старушкой Васили-сой Евгеньевной, которая сидела вечерами на кухне и читала "Пионерскую правду" (газета выписывалась специально для нее), и с оболтусом Валькой, убегавшим до ночи.
Николаю Григорьевичу захотелось скорее домой, к Лизе, к детям, к тому, что было беззаветно, прочно, единственно, но в этот вечер он пришел домой поздно.
Он встретил Флоринского.
Во дворе, возвращаясь от Давида, наткнулся на его автомобиль. Флоринский с сыном, дочкой и двумя то ли приятелями, то ли адъютантами, то ли телохранителями приехали с "динамовских" кортов, где смотрели какие-то теннисные соревнования. От Флоринского пахло коньяком, и он с преувеличением, азартным радушием стал зазывать Николая Григорьевича зайти к нему сейчас же в гости. "Ты же грозился! Пользуйся случаем! Обычно я прихожу в четыре утра..."
Это "ты" и развязный тон опять резанули Николая Григорьевича, он хотел было холодно отказаться, сославшись на то, что поздно и его ждут дома,Давид сказал, что Флоринский опасный тип и соваться к нему не следует,- но заколебался, подумав, что такого случая может действительно больше не представиться. Он посмотрел на окна своей квартиры в углу двора. В столовой горел оранжевый свет, в детской было темно. Значит, ребята легли, он опоздал. Лиза знала, что он зайдет к Давиду, и пока еще не беспокоилась. Зайти? В этом громадном доме - доме-городе с населением в десять тысяч человек - жило множество знакомых Николая Григо-рьевича, но он почти никогда и ни к кому не заходил в гости. Давид был свой, он не в счет. А сейчас тянуло зайти, узнать, даже не узнать, а почувствовать - Арсюшка, конечно, не станет рассказывать всего, что знает, а знает он достаточно, он все-таки там, при кухне, где пекут и варят, и на его руках и платье остаются запахи этой кухни, этой готовки, варки, горячих брызг.
Пока шли к подъезду и потом поднимались на лифте, обсуждали теннисный матч какого-то гастролера с нашим сильнейшим чемпионом. Николай Григорьевич ничего не понимал в этих спортивных делах и слушал разговор вполуха. Наш чемпион проиграл, кажется, в пух и прах, и все этим возмущались. Особенно возмущался сын Флоринского, он был просто бледен от гнева: "У него это не первый раз! Саботажник чертов! Отец, ты должен сказать..." "Я уже говорил,кивал Флоринский.- Совсем потеряли ответственность..."
Дочка Флоринского вдруг спросила:
- А Игорь уроки уже сделал?
- Не знаю.- Николай Григорьевич, улыбаясь, посмотрел на девочку. Она была рыжеватень-кая, лобастая, с серьезным и каким-то затуманенным взглядом.- Ты знакома с Игорем?
- А мы в одном классе. У нас сегодня был Пушкинский вечер...
Дверь отворила жена Флоринского, крупная, восточного типа женщина, считавшаяся красави-цей. Про нее что-то рассказывали, но Николай Григорьевич забыл, что именно. Что-то о ее прежних мужьях. Усадили за стол, стали угощать, Николай Григорьевич выпил рюмку коньяку, очень настаивали. Шел разговор о вчерашнем концерте в Большом театре, Козловский был изумителен, Нежданова бесподобна, Андрей Сергеевич сделал очень глубокий доклад, какой анализ, ничуть не хуже Анатолия Васильевича. Николай Григорьевич наливался угрюмостью. "Хуже! Анатолий-то Васильевич не дошел бы до того, чтобы доклад о Пушкине заканчивать словами: "Книги Пушкина накаляют любовь к Родине, к великому Сталину".