– Какая тебе разница. Я просто хочу знать, хотите вы иметь такой или нет.
– Нет, – сказала его жена. – Лично мне он и даром не нужен. Вот, может, Лида хочет.
– Нет, – сказала Лида. – Я, пожалуй, тоже обойдусь.
– Смотрите, вы сами сказали, – сказал директор банка.
Он повернулся и вышел из кухни, в которой происходил разговор. Прошло пять месяцев, и мать Лиды поскользнулась, выходя из троллейбуса. Она упала на спину и повредила позвоночник так основательно, что не могла ходить, как выяснилось позже. Кроме того, позже выяснилось, что Лида может ухаживать за матерью не хуже любой медсестры. Она быстро научилась делать уколы, мерить давление, втирать мазь в пролежни и могла не спать ночь напролет, а если и засыпала, то спала очень чутко – мать будила ее стуком в стену, если ей становилось нехорошо. По сути дела, Лида была единственным человеком, с которым общалась мать. Когда Лида шла в гости к кому-нибудь из своих подруг, мать спустя час или два звонила в этот дом и просила Лиду вернуться. И Лида возвращалась.
Когда мать слегла, Лида сильно похудела. Одного взгляда в зеркало было достаточно, чтобы убедиться, как она сдала. И вместе с тем она похорошела. У нее обозначилась талия, стали тоньше руки, и лицо сделалось более женственным – в этом смысле болезнь матери пошла Лиде на пользу. Правда, Коминтерновское отделение Госбанка было не тем местом, где молодые люди могли бы оценить происшедшую в ней перемену. Лиде никогда не приходило в голову намеренно искать общества молодых людей. В университете на нее как-то не обращали внимания, а иного места для знакомств в ее представлении попросту не существовало. Она не ходила на танцы в Центральный парк и, конечно, не посещала бар на площади. У нее хватало забот и без бара, к тому же она часто оставалась без денег. Просить у отца она не хотела. Она не была уверена, что у отца есть другая женщина, но вечерами, сидя в кухне, в зыбком, недвижном свете, источаемом лампой под потолком, и глядя на твердый затылок, на тяжелую, наголо обритую голову отца, она чувствовала, что не может завести разговор о деньгах. Этот человек, чья беспримерная честность сделала его фамилию нарицательной среди сотрудников всех отделений города, а в нем самом породила аскетизм, отнюдь не свойственный ему в молодости, в те дни внушал ей острую, непреодолимую неприязнь.
Когда его жену выписали из больницы со смещением седьмого и восьмого позвонков, он отодвинул ее кровать от своей и поставил между ними тумбочку с лекарствами. Иногда он возвращался домой поздно и тогда молча раздевался, шел на кухню, мягко ступая по линолеуму ногами в шерстяных носках, брал то, что дочь оставляла ему на плите или в холодильнике, и ел неторопливо, глядя в одному ему видимую точку на оконном стекле. Он не спрашивал Лиду, где она проводила вечера; со времени болезни матери каждый в их доме отдавал отчет только самому себе.
Лида приходила к нам обычно на полчаса, а то и на час раньше назначенного времени, клала под вешалку сверток со своими выходными туфлями, снимала пальто, о котором мы говорили, что оно куплено было ей на вырост, и тотчас отправлялась на кухню, будто ее пригласили затем, чтобы заправлять салаты майонезом, вскрывать консервные банки, а после расставлять фужеры, раскладывать салфетки и снова бежать на кухню, если кому-то из нас не хватило вилки. Она усаживалась за стол непременно последней, в одном из своих немыслимых платьев, c румянцем во всю щеку, который не согнать было ни тяжелым, немигающим взглядом отца, ни стуком в стену среди ночи. Ее никогда не провожали – она уходила слишком рано; Леша Гладков был первым и единственным из нас, кто поднялся из-за стола следом за ней.
Никто из нас в тот вечер не дал себе труда задуматься, что заставило Лешу Гладкова отложить гитару и отправиться с Лидой на тридцатиградусный мороз, придерживая ее за локоть. Вероятно, он воспользовался уходом Лиды, как поводом избавить себя от нашего общества и заодно прогуляться. С самого начала, с первого дня своего возвращения в город он чувствовал себя среди нас чужим. Он учился в Щукинском училище, приехал на каникулы к матери и выглядел очень усталым. Он пил, не пьянея, пел:
Прошел тишайший снегопад —
На ветках новая пороша.
Мир стал заманчиво-хорошим,
И просветлел любимый взгляд.
Прошел тишайший, тишайший снегопад…
Когда мы спросили, чья это песня, он ответил: моя. И отвернулся. Ростом он был по-прежнему выше каждого из нас – высокий, сутулый, полный нездоровой, рыхлой полнотой; он сидел, положив на стол по-женски белые руки, и лицо его было матово-белым, словно светилось изнутри.
Мать Леши, в прошлом балерина, вела студию хореографии в городском клубе работников связи. Мы часто встречали ее, когда Леша отбыл обратно в училище, совершавшую вечернюю прогулку в сопровождении Лиды. Женщина шла рядом с Лидой, зябко кутаясь в блестящий плащ, тени и пудра лежали на ее лице таким же плотным слоем, как, вероятно, грим в былые времена.