В господском доме происходило что-то неладное. Базилевские под влиянием слухов о брожении среди их подданных точно взбесились и с слепым упрямством, с необузданным ожесточением совершали одну жестокость за другой. Не было в Турбаях ни одной хаты, которая не затаила бы боли и злобы от тех нелепых придирок и строгостей, какие мутили сердце и одного и другого брата. Господская усадьба стояла как вражеская крепость, село же представлялось усадьбе дикой страной, подлежащей опустошению, разгрому, порабощению. Базилевские как бы перешли на военное положение — притеснениям не было пределов, к жителям относились как к ворам и разбойникам, подвергая их истязаниям и насилиям.
Иван Федорович, подражая брату в решительности и твердости характера, придумал новый способ наказания «на трубку». Он отсылал провинившегося человека, схваченного раболепствующими дворовыми, на конюшню, приказывал принести себе мягкое кресло, садился в отдалении и назначал порку, почти по-военному командуя:
— На трубку!
Сергунька, дрожа от страха и какого-то головокружительного чувства тошноты, набивал трубку, высекал кресалом огонь, а тем временем конюхи снимали с жертвы штаны, садились на голову и на ноги — и начинали сечь. Сечение продолжалось до тех пор, пока барин Иван Федорович не докуривал до конца трубку.
Но однажды, во время сева, когда Павлушка Нестеренко, запахивая панское поле, наскочил на пень и сломал соху из господской экономии, Иван Федорович, узнав об этом, рассвирепел и закричал, исступленно топая ногами:
— На три трубки!..
Наказание состоялось вечером по возвращении пахарей с поля.
Павлушка молчал, как камень, посинел от невероятной боли, искусал себе в кровь губы, чтобы не издать стона или крика. Но сердце его задыхалось в огне. Этот огонь красной мутью наполнил его глаза и делал страшным молодое лицо. Розги покрывали тело Павлушки багровыми рубцами. Иван Федорович, прохаживаясь взад и вперед по двору, медленно курил. Он смотрел на наказываемого негодующими глазами, — и все в нем кипело оттого, что тот молчит. Выкурив две трубки, он послал Сергуньку за Степаном Федоровичем и, когда показалась рыхлая фигура брата, попросил:
— Сделай милость, братец, выкури трубочку, пока этого негодяя секут. Ты видишь, ему совсем небольно.
Павлушка после порки не мог в стать. Его, чтобы привести в чувство, окатили водой и отнесли в амбар.
— Ну, подож-ждите! — гневно грозились на селе турбаевцы, сжимая в сторону господской усадьбы кулаки. — Вы из людей хотите волков поделать?… Поделаете! Немного осталось. Мы вам горло перервем, стервятники!..
У Сергуньки от тумаков и щелчков не сходили синяки. Он стал бойчее и ловчей, но постоянный страх наложил на него печать бледности и трепетной пугливости. Он поминутно вздрагивал, когда раздавались какие-либо звуки из комнаты того или другого брата: прислуживать ему приходилось обоим.
Сергунька попрежнему старался урвать каждый свободный час, чтобы сбегать домой или к Ивасю и Оксане Грицаевым, или к деду Калинычу. Калиныч заметно одряхлел. Зимою случилось с ним горе, которое сделало его песни про старые казацкие времена и про казацкую долю еще более скорбными: он ослеп. Потеря света жгучим удушающим кольцом охватила, сжала сердце старика. Казалось, его бандура научилась плакать то тихими, как ковыль, то горькими и безутешными, то гневными слезами.
Особенно трогала Сергуньку одна дума, которую Калиныч запевал так проникновенно, что, услышав ее, нельзя было оторваться, нельзя уйти, — так бы и слушал час за часом, пока не наступит поздняя ночь:
И дальше, точно горький ручей, текла, пылала словами длинная дума.
Но однажды Степан Федорович, рассерженный тем, что на его крики: «Трубку»! — казачок не явился, — подкрался к музыкальной каморке, вырвал у Сергуньки скрипку и изо всей силы замахнулся ею, норовя ударить по голове. Сергунька, как вьюн, вильнул в сторону, Степан Федорович промахнулся — скрипка ударила по плечу, хрустнула и рассыпалась в тонкие легкие щепы. Сергунька после этого до ночи стоял голыми коленями на острой трехгранной гречке. Гречка врезывалась в кожу, смачивалась кровью. А Чука больше недели склеивал кусочки разбитой скрипки.