С Матрешкой, с моей тряпичной, затасканной Матрешкой, было куда интересней. Ее можно было кормить, не боясь, что запачкается ситцевое, вылинявшее от частых постирушек платьице, ее можно было укладывать спать на высоких скамейках, не опасаясь, что она упадет и разобьется, ее можно было просто забросить куда-нибудь и забыть на неделю-другую о ее существовании, пока она снова случайно не попадала на глаза. Она все прощала, моя верная привычная Матрешка. Она одна могла терпеливо выслушивать и мои первые немудреные радости, и мои первые горькие обиды. Она была моим настоящим другом, и я чувствовала, что никогда не решусь променять ее на ту гордую и холодную красавицу, которая в шелке и в кружевах так и оставалась лежать в углу темного, большого шкафа.
Позднее, несколько лет спустя, когда умер отец и когда в доме нашем зачастую случалось гнетущее безденежье, мама с каменным выражением лица продала эту по-прежнему улыбающуюся, новенькую, шуршащую шелками куклу какому-то заезжему маклаку.
Помню, у меня больно дрогнуло сердце, когда я увидела ее в последний раз. И не потому, что мне было очень жаль куклу, нет – просто появилось вдруг чувство раскаяния оттого, что такой чудесный подарок отца так и не нашел в моей душе надлежащего отклика.
Но о кукле – все. Теперь мне вспоминается другое, мне опять вспоминается то благословенное время, когда еще был жив папа.
…1931 год. Я помню холодную бесснежную весну, низкое свинцовое небо и зябкий скрип оголенных веток на ветру.
В один из таких дней к нам пришли «комиссия». «Комиссия» – слово значительное, так его запросто в будний день не возьмешь да не скажешь, и поэтому мы с Ваней тихонько сидим на полатях и, сдерживая дыхание, следим, как трое рослых, пропахнувших свежим весенним ветром мужчин с обветренными, коричневыми лицами о чем-то серьезно и долго разговаривают с моим отцом. Миша и Костя на правах старших тоже сидят за столом. Они также участвуют в разговоре взрослых мужчин, но ведут себя, по моему мнению, недостаточно солидно: Костя то и дело хлопает Мишу под столом по коленке и блестящими глазами умоляюще глядит на отца. Что он еще выпрашивает?
Но вскоре непонятный разговор взрослых за столом делается для меня и совсем не интересен, так как я с восторгом замечаю первую в этом году ожившую муху. Она медленно, сонно ползет по стене, тяжело волоча мохнатые лапки. Муха! Ура! Значит, скоро уже настоящее лето.
Я искоса, одним глазом, продолжаю следить за вялыми движениями мухи и стараюсь ни в коем случае не показать Ване виду, что я чем-то заинтересована: ведь тогда он обязательно поймает муху и оторвет ей лапки.
Но тут стучат отодвигаемые стулья. Все встают из-за стола. «Комиссия» крепко, по-дружески хлопают отца по плечу и дружелюбно, весело улыбаются: «Ничего, мы еще развернемся! С такими-то руками горы можно свернуть!» (Интересно, какие они еще горы собираются свертывать? Может быть, те самые, «златые», о которых каждый раз слезливо поет подвыпивший отцов брат – дядя Гриша?)
«Комиссия» закуривают на дорожку по скрученной цигарке и прощаются с непривычно насупленной мамой: «Нет, вы напрасно все-таки упираетесь. Вот ваш муж и ваши сыновья правильно оценили создавшуюся обстановку и правильно решили, что вам с нами по пути. Со временем вы в этом сами убедитесь».
Отец примирительно говорит: «Она поймет. Она у меня, знаете, не из тех „закоренелых“». Мама сквозь дрожащие на глазах слезы стреляет в отца быстрым, польщенным взглядом, и теперь даже я понимаю, что спор исчерпан.
Наконец «комиссия» уходят и уводят с собой отца и старших братьев. Мама, глядя им вслед из окна, еще некоторое время расстроенно сморкается в подол вышитого «крестиками» фартука, потом вспоминает, что время топить печку, идти в хлев кормить скотину, и уже через несколько минут все в доме движется своим чередом.
А вечером я слышу сквозь сон, как отец говорит присмиревшей маме: «Нет, ты только пойми, ты только представь на минутку, какие перспективы откроются теперь перед крестьянством…» И отец какой-то непонятный сегодня, и слова непонятные.
А через несколько дней узнается, что наша семья, первая в деревне, вступила в колхоз. В нашей деревне еще колхоза нет, и мы вступили в соседний, откуда и приходили к отцу те самые «комиссия». Смутно, пожалуй больше из разговоров взрослых, помню, как выжидающе притаилась и притихла деревня по отношению к нашей семье. Но конечно, не все. Спустя несколько дней еще три семьи подали заявления в соседний колхоз, и мы уже не были так одиноки.