Мюриэль глубоко вдохнула, опустив веки, и ее голос, совершенно ровный, на выдохе произнес мне в самое ухо:
— Неплохо, Джек… Не слишком изобретательно, но ты делаешь успехи. А теперь смотри, что такое крепкие яйца… Смотри, что они запомнят, все эти идиоты, думаешь, тебя? И просто для удовольствия посмотри, не стесняйся.
Глядя на меня с холодным бешенством, Мюриэль спустила с плеча бретельку, потом вторую, и платье соскользнуло на пол; под ним ничего не было. Она ногой отодвинула рдеющий позор, запечатлела, обдав дыханием сибирских морозов, поцелуй на моей щеке и прошествовала сквозь оторопевшую толпу по галерее нереально небрежной походкой — даже остановилась раз-другой перед экспонатами, чуть презрительно кривя губы. Взяла в гардеробе свой длинный белый плащ и вышла на улицу — все это в потрясенном молчании, которое так никто и не посмел нарушить.
Наверное, в эту минуту, не будь моя ненависть к Мюриэль до такой степени законченной, я бы дал слабину. Я догадывался, что придется платить по счету, но за такое не грех и раскошелиться.
В себя приходили долго, и многие еще растерянно косились в сторону вестибюля, когда в дверях появилась Нуна. В наброшенной на плечи просторной шали, в длинном темном платье с дерзким разрезом. Ее взгляд, проблуждав несколько мгновений по лицам, остановился, легко коснувшись меня. Она улыбнулась — едва заметно, уголками губ. Я вспомнил их вкус. Взгляд-мотылек уже снова порхал, а она не двигалась с места, так и стояла в дверном проеме, и тут какая-то безошибочная интуиция подсказала мне, что сама она не подойдет, и, если я задержусь у бара дольше, чем на три секунды, то больше не увижу ее никогда.
Три секунды. Раз. Я этого не стою. Я ничем не заслужил ее прихода. Я ничем не заслужил ее необъяснимой тяги ко мне, упрямой нежности, которую я ощущаю с той минуты, когда она запрыгнула в «Бьюик», крепкого пожатия ее ладошки и этих слишком ласковых взглядов, истинное значение которых я начал, наконец, понимать. Я ничем не заслужил ее снисходительных пауз, ее любопытства, ее терпения. Ее настойчивость противоестественна, она сидит занозой в разумном порядке вещей, она меня и бесит, и пленяет, конечно же. Видно, эта девочка еще во что-то верит, она верит, что сердце неистощимо — и желание тоже, если на то пошло! — что можно защититься от бурь, что плоды не подвержены гниению, а дорога в ад вымощена только дурными намерениями, что жизнь может удаться и черта в ступе!.. Она что, спасает меня? Осененная блистательно извращенной идеей, вбила себе в голову, что должна
Два. А может, она и не хотела. Может, не по своей воле она здесь, в вестибюле галереи в Сохо, стоит, как на натянутом канате, с достоинством ожидая шального ветра, готовая упасть в ту или другую сторону. Она сделала то, на что мне не хватило безрассудства или мужества во Флориде. Вернее сказать, мужества и безрассудства, это ведь одно, единое целое, поистине орел и решка. Я хотел бы видеть в ней безоглядную отвагу ездовых собак, детей на войне, но я знаю, она все понимает, она — цельная натура; я знаю — ее сковал страх, заледенила надежда. Дойти до нее — пятнадцать шагов, — что это будет значить? В чем я распишусь, если сейчас поставлю одну ногу перед другой и повторю это движение пятнадцать раз, внимательно ли я прочел каждую буковку документа? Что, в самом деле, я подпишу — смертный приговор, перемирие, великодушную амнистию? Кому? Себе? Не нужен мне спасательный круг из ласковых рук, не нужна канарейка в клетке, ни шумовое сопровождение, ни предлог для чего бы то ни было. А если я так и останусь у бара, буду стоять себе спокойно и пить водку до зари, до будущей недели, до Страшного суда, что от этого изменится? Но могу ли я позволить себе такую роскошь — окопаться, схорониться в бункере, надежно укрыться от огня, как на моем туманном озере, смотреть в оптический прицел, всем свои существом обратиться во взгляд, взгляд партизана, снайпера в засаде, хладнокровно выбирающего цель и — пах! — выпускающего кишки пехотинцам, — так стреляют по лесным уткам, а сердце не ликует, а сердце не плачет, а сердце не бьется? Хватит ли меня на такое?
Три. А что, если любовь — шальная пуля?
И я сделал пятнадцать шагов и вышел из бункера под прицел тяжелой артиллерии.
Я шел, а Нуна смотрела на меня, задиристо вздернув подбородок.
— Я считала до десяти, — выпалила она.
— Как щедро. Вот, ты забыла в машине, — сказал я и достал из кармана гребешок.
— Я не забывала.
Конец октября, двести пятый номер, шесть жарких дней. Седьмое утро, тосты с клубничным вареньем и Нуна, голая. Она ест. Я курю сигарету.