…Однажды вечером лестничный пролет загудел, словно в него втиснули демонстрацию. Дверь рванулась с петель:
— Майча! Принимай гостей! Устраиваем «большой ералаш»!
Через минуту в квартире негде было повернуться. Димины гости везде чувствовали себя дома — видно, он подбирал их по своему образцу. Плечистые парни в свитерах, чертыхаясь, кололи на кухне сахар. Один складным ножом нарезал хлеб, потом, порывшись в ящике Вероники Борисовны, достал консервный ключ и принялся открывать банки. Дима, как фокусник, вытаскивал из карманов плаща бутылки шампанского и шоколад.
Мне эти люди нравились. Их волосы и одежда пахли солнцем, лиственницей и дымом костров. Завтра они снова уйдут к своим кострам, но сегодня все они были рады друг другу, а больше всех — Дима.
Он кричал, хохотал, хлопал друзей по могучим спинам. Только руки его вдруг показались мне очень белыми и тонкими, а сам он меньше ростом.
Майка, конечно, ничего этого не замечала. Она сновала среди людей, как пустой ткацкий челнок, — неутомимо, но бесполезно. Ее почти не заметили, а Дима ничем этого не исправил.
В комнате включили магнитофон. Старая, студенческая песня:
Магнитофону вторили хрипловатые, старательные голоса людей, которым не так уж часто приходится петь. Но мне больше бы хотелось услышать Майку. Днем она поет часто, и почти всегда эту же песню. Ничего особенного в Майкином голосе нет. Высокий, чуть дрожащий, по-детски западающий на низких нотах. И песня обычная. Но когда она ее поет, я чувствую, что Майке очень хочется, чтобы слова песни относились и к ней самой.
На всей земле нет пока места, где оставили бы след Майкины руки. А Дима? Что-то им, конечно, сделано. В те времена, когда с его рук еще не сошел загар. Но он беспечен, словно жить ему двести лет.
Может быть, я и не права: старых людей всегда пугает щедрость и блеск юности. Но щедрость и расточительность — разные вещи. А Дима ярок… и расточителен.
Магнитофон включали все громче, в комнате почти кричали. Перекрывая шум, Дима спрашивал:
— Здорово, ребята, верно?
И сам пытался петь. Уверенно и фальшиво. Майка пронесла на кухню «таежника». Чайник был полный, но ей никто не помог.
Я заметила, что она впервые не смотрит в глаза.
Почти все одинокие старики живут в хрупком мире воспоминаний и милых сердцу вещиц. Молодежи этот мир смешон или непонятен. Об этом нужно помнить и не сетовать на черствость молодости.
Дима и раньше ко мне заглядывал редко. Зайдет на минутку что-нибудь попросить, и сразу в комнате становится шумно и безалаберно, как на уличном перекрестке. Когда начались большие и малые «ералаши», перестал заходить вовсе. Некогда стало. А может, просто те вещи, что еще остались после всех его набегов, не интересовали его.
Майка почти не бывала у меня. Кажется, побаивалась немного — не знаю почему. Но однажды, когда за стеной магнитофон снова и снова повторял убитые слова «Глобуса», она без стука открыла дверь и молча села в уголке. Лицо — как натянутая струна.
Я знала: это должно было прийти. Ведь до сих пор Майка жила, как жеребенок на весеннем лугу детства. Замужество показалось лишь новой увлекательной игрой.
И вдруг детство кончилось. Нет больше весенних лугов. Все утонуло в предрассветном тумане наступающей молодости, и кто укажет, какими путями идти по неизведанной земле?
Я хотела заговорить с ней, но Майка качнула головой, встала и ушла.
Снова и снова та же песня… Ужасная вещь — магнитофон. Его голос недоступен времени. Певец может охрипнуть, сотрется патефонная пластинка, и только бегучая, как струйка, лента останется неизменной и так же — будет звучать записанная на ней песня.
Но разве может остаться неизменной душа человека? Мне кажется, Дима не понимает важного: Майка не магнитофон, она может и не повторить раз заученной песни.
…Лето катилось к закату. Вместо легких, как облако рододендронов, по воскресеньям с окрестных сопок несли багряные хвосты кипрея и золотистые кисти рябинолистника. На кухне мариновали грибы и шепотом считали чужие банки с вареньем.
В тот день Майки с утра не было слышно. Она не мыла пол и не принималась за стряпню. Обрадованная тишина водворилась на прежнее место.
В конце концов я сама пошла к Майке.
Пепельный свет ненастного дня подчеркивал беспорядок в комнате. Ясно, что уже несколько дней здесь никто и не пытался убирать. На столе — остатки закусок, из углов выглядывают стайки бутылок. Давленые окурки, обрывки магнитофонной ленты и бурые пятна от пролитого чая на полу.
Майка лежала на неубранной постели. Увидев меня, села. Усталые плечи и серое безразличное лицо.
— Ты что же это, голубушка, раскисла? Рано тебе руки-то опускать — не доросла. Вставай, убирать будем!