Я вошел без стука, тихонько и робко.
Какое-то далекое-далекое воспоминание раннего детства проснулось во мне, когда я вошел в переднюю и услышал голос матери, доносившийся из гостиной. Она тихонько напевала. Мне почудилось, что когда я был ещё грудным младенцем и лежал у нее на коленях, я слышал эту самую колыбельную песенку. Напев этот казался мне одновременно и новым и таким старым, что сердце мое переполнилось радостью, как при встрече с дорогим другом после долгой разлуки.
По тому, как спокойно-задумчиво мать напевала, я решил, что она одна, и тихо вошел в гостиную. Мать сидела у камина с младенцем на руках и кормила его грудью; его крошечная ручка покоилась у нее на шее. Глаза ее были устремлены на личико ребенка, которого она убаюкивала своей песенкой. Предположение мое оказалось верным — никого другого в комнате не было.
Я заговорил с ней. Она вздрогнула, увидела меня и, вскрикнув: «Дэйви, родной мой мальчик!» — бросилась мне навстречу, опустилась возле меня на колени, поцеловала меня и, положив мою голову себе на грудь рядом с приютившимся там крошечным созданием, прижала его ручку к моим губам.
О, зачем я не умер в ту минуту! Лучше было мне умереть тогда, с сердцем, переполненным такими высокими чувствами…
Это сейчас подобная сентиментальность вызвала бы смущение вроде того, что во времена Диккенса испытывали, случайно застав сексуальную сцену. И ещё — если кто-то попытается не обращать внимания на смущение, он тем самым затронет глубочайшие переживания читателя — только проницательное и тонкое понимание этой сцены будет единственно достойным восхищения. Желание укрыться у материнской груди от жесткой «морали» и длани наказующей отца или бога — это настолько сильная и яркая тенденция, что ее вслед за Фрейдом фиксирует подавляющее большинство психоаналитиков. Пока мы не поймем, что одна наша часть нуждается в таком укрытии всякий раз, когда мы ласкаем женскую грудь, мы будем заниматься любовью в такой же темноте, как и наши родители, запершись в спальне. Только у них темнота была физическая, у нас же она будет психологическая.
Мордстоун позже возвращается на сцену, подвергая Дэвида очередным издевательствам. Один католический священник как-то пожаловался, что грудь актрисы Джейн Расселл нависает «словно грозовая туча» над каждой сценой фильма «Изгой»; грудь же матери Дэвида подобно солнцу освещает сгущающуюся с появлением Мордстоуна тьму, от которой Дэвид освобождается лишь в самом конце повествования, разоблачая жестокость, лицемерие и плохо скрываемый садизм викторианских методов воспитания детей.
Интересно отметить (хотя это вряд ли было сделано Диккенсом сознательно), что вторая часть имени Мордстоуна олицетворяет жесткие, «каменные» принципы анальной персоны, а первая наталкивает на аналогии с французским merde, экскрементами.