Облака приблизились. Врезавшись в легкую воздушную массу, мы почувствовали на секунду обманчивое впечатление стремительного приближения горной вершины. Потом все вокруг потонуло в сероватом влажном даже на взгляд тумане. В этой серой массе прямо перед нами обозначилось тусклым желтым пятном солнце. Самолет пробивался к нему. Солнце наливалось светом, уменьшалось и вдруг стало нестерпимо ярким: мы вышли из облака. Впереди тянулась новая гряда. Теперь облака были ниже, чем курс самолета. Командир чуть отстранил от себя штурвал, машина опустилась, снова мы понеслись на облако и врезались в него. В сером тумане опять стало накаляться солнце, пока не вспыхнуло в чистом небе по ту сторону облачной гряды. Мы шли, как бы пронизывая насквозь одну горную цепь за другой.
Когда полет сквозь облачные горы кончился, командир взглянул на меня. Я заметил, он доволен вдвойне: оттого, что показал мне свое небо, и потому, что сам снова пережил увлечение этой игрой с родной ему стихией…
У летчиков, хотя они мало говорят о своих чувствах, ощущение красоты заоблачного пейзажа бывает развито особенно сильно, и жаль, что их глаза не могут, как киноаппарат, сберечь для других увиденное в небе.
…Корреспондента разбудили ночью, сказали, куда ехать. Утром, не доезжая станции Тихова Пустынь, он стал смотреть в окно вагона.
На переезде сторожиха крикнула:
— Влево смотрите!
Корреспондент записал:
«Утро теплое и туманное. Широко стелются мокрые поляны, желтеют перелески. И вот, немного не доезжая до выросшей на косогоре деревни Верховье, саженях в двести от дороги, на краю неглубокой лощины, заросшей черным ракитником и веселой зеленью молодых елок, как громадная упавшая на землю птица, вырисовывается серый контур погибшего «ньюпора». Стоит он хвостом вверх, зарывшись носом в землю, и спереди накрыт мокрым брезентом…»
У аэроплана собралась следственная комиссия. Вокруг толпа. Клещинский прожил в деревне Верховье двое суток, и крестьяне подружились с ним. Корреспондент записал: «Они так и говорят — наш поручик».
Сняли брезент, ключом отвернули тросы. Показались два пробковых желтых шлема. Рука Клещинского судорожно вцепилась в рычаг глубины. Подошвы на сапогах согнуты от сильного нажима на педаль в предсмертный момент. Он боролся до конца. Серебряные погоны. Шерстяная рубаха коробится от черной крови. На руке идут часы. Их сверяют. Часы не останавливались.
— Контакт включен!
«Ньюпор» упал с работающим мотором.
Рядом с Клещинским лежит механик Антонюк. Простое чистое лицо. Рассказывает староста деревни:
— Двое суток машину поручика нашего караулили, чтобы не сбаловал кто из ребятишек. Потом держали, как он лететь собрался. Сильная машина, страсть. Ветер от нее шапки посшибал. Вот солдаты все спорили, кому лететь. Этот вот выспорил. — И староста показал на Антонюка.
— Ступай на место, борода, — говорит часовой.
Бабы начинают всхлипывать.
Клещинский был одним из первых русских авиаторов.
Это было начало века — бурное детство авиации, промчавшееся на парусиновых крыльях, на аэропланах, которые окрестили «летающими этажерками». Теперь «этажерки» сданы в музей, а самолеты с парусиновыми крыльями, точнее уже перкалевыми, возят почту на короткие расстояния.
Узнать о Клещинском из старых газет можно немногое. Но я не хочу мириться с этим. Мне хочется представить его живым, ощутить силу молодости его самого и авиационного дела, когда авиация только расправляла крылья. Я хочу представить обстановку того времени, его интересы и увлечения, чтобы понять, что заставило его вылететь в дождь.
…В те дни знаменитая Ходынка — ныне вертолетная станция в Москве на Ленинградском шоссе, — была дальней окраиной Москвы. Здесь рождалась и крепла наша авиация. Здесь встречали и провожали авиаторов, шли тренировки, сдавались экзамены на звание пилота. Над полем трещали пропеллеры и проносились похожие на коробчатых змеев аппараты.
Ходынка была полна событиями. Вот однажды, в дождливый июньский день, аэродром оживает вместе с рестораном «Авиация», где с шести часов утра накрыт стол для встречи. Ранним утром на поле зажигают сигнальный костер, и столб черного дыма тянется к небу. Рядом видна фигура крепкого плотного старика: сам Николай Егорович Жуковский прибыл в этот ранний час на аэродром. Собравшиеся упорно мокнут посреди поля. Ждут лейтенанта Дыбовского, который летит через Москву из Севастополя в Петербург.
На вопрос корреспондента, какое значение имеет полет, Жуковский отвечает:
— Огромное.
— В чем оно заключается?
— Пишите просто: огромное значение.
_?!
— Другой, — объясняет профессор, — летел, летел, да и погиб либо сел. А этот — ничего. Все благополучно. Другой летел, летел и аппарат бы сломал. А у этого цел, вот до самого конца и без замены частей.
И действительно, разве этого мало для летчика тех дней?
Из-за сплошного тумана Дыбовский сел, немного не долетев до Москвы, и там, на лугу, рассказывал подоспевшим корреспондентам о трудностях полета через Сиваш.