Я не хочу засыпать на несколько дней. Тем более навсегда. Но по внимательности взгляда из-под очков и небрежности брошенной фразы угадываю ловушку.
Василий Иванович спокойно отвечает:
— Все сделано. — И передает Иванову чай и кусок хлеба с маслом.
Надо рискнуть. У чая металлический вкус, но, может, это от кружки. А может, и нет.
Все равно пью, вынув ложку, и хвалю, что крепкий. Я люблю русский чай и русское гостеприимство. Мне стыдно, что доставляю им столько хлопот. Убытки, причиненные моим автомобилем, охотно возмещу. А вообще рад познакомиться.
Дожевываю хлеб и возвращаю пустую кружку. Они смотрят на нее с облегчением.
— Ни черта не понимает, — формулирует всеобщее мнение Василий Иванович.
Они рады, что я не понимаю по-русски. Это не удивительно — я знаю, кто они такие. Но какова связь между лабораторией министерства и ветчиной с горошком? Опять же при чем тут Николаевский мост, — первое, что я слышал в этой комнате.
Надо попробовать разговориться.
— Мне, право, стыдно, что я вам испортил дом. Знаете, я его с дороги не заметил. Мне показалось, что я упал в огород.
— Верно, — говорит Иванов, — в огород. А под огородом наш погреб, и вы сюда провалились. У нас здесь мастерская… консервный завод.
Он стал значительно любезнее. Он хочет дать какое-нибудь нормальное объяснение их подполью.
Я констатирую отсутствие зловредных веществ в чае. В самом деле: спать мне не хочется, наоборот, хочется есть, и мне дают тарелку ветчины с зеленым горошком.
— Очень вкусно. Ваше изготовление?
— Почти, — усмехается Иванов.
Дальше не идет. Надо начать с другого конца.
— Удивительно, как я не разбился насмерть. С полного хода. Это было как во сне. Я падал без конца, а потом распахнулась дверь, я увидел вас, и вы сказали: «Николай эскимос». Что это значит?
— Как? — Иванов заметно вздрогнул. — Ничего подобного, — с внезапной резкостью заявил он и добавил: — Вы, наверное, не так слушали.
Он не хочет говорить про Николаевский мост настолько, что даже путается в шведском языке. Примем к сведению.
— Как ваша нога? — переключает он разговор.
— Спасибо, много легче. Только благодаря вам. Может быть, вы теперь отправите меня в город на автомобиле? Я доставляю вам столько беспокойства.
— Пустяки, лучше вам совсем не двигаться недели две, а тогда мы вас отвезем. Простите, что у нас так неудобно: мы люди бедные, здесь живем и работаем.
Значит, они предпочитают продержать меня здесь недели две. Очевидно, на их консервной фабрике есть кое-какие производственные секреты.
— Кстати, — прерывает мои мысли Иванов, — куда сообщить о том, что вы у нас? — И опять смотрит мне в глаза своими очками.
Это скверный вопрос. Ведь не сказать же: «В Советское полпредство, Бульвардсгатан, 21». Кроме того, там, как и во всем Гельсингфорсе, никто и не знает шведского художника Бертиля Лунда.
— Топелиусгатан тринадцать, трап Д, квартира 43. Я там остановился у приятеля. Его зовут Хегфорс. Аксель Хегфорс.
Все в порядке, потому что Аксель на прошлой неделе уехал в Лондон.
— Хорошо, — сказал Иванов и встал из-за стола. — Вам нужен отдых. Спите. — И, повернувшись к своим сотоварищам, добавил по-русски: — Идемте химией заниматься, господа офицеры.
На прощанье быстро взглянул на меня. Я был заинтересован повязкой на левой ноге…
Мои часы были разбиты, и я потерял счет времени. Иногда казалось, что я сплю целые сутки, иногда — что я просыпался, не успев заснуть. И всегда они ели и пили чай. Всегда та же белая лампа и тот же слоеный табачный дым.
Иванов дал мне затрепанный комплект гельсингфорсской «Аллас Кроники» и любезно со мной говорил, когда страдал припадками подозрительности.
Во время одного из таких припадков он напомнил мне, что я художник, и попросил нарисовать на стене его портрет. «На память», — пояснил он и протянул кусок угля. Стена беленая. Иванов смотрит на меня во все очки. Напрасно я не назвался коммерсантом. Но жалеть поздно, беру уголь. Я не умею рисовать, но в юности хорошо изображал плезиозавров. В стоячих воротничках и с галстуком.
Резко и размашисто нарисовал на стене такого же. Добавил очки и стриженую шерсть на затылке. Вышло даже похоже.
— Футурист, — фыркнул Иванов и ушел. Двигаться я не мог. Это было трудно, но меня непреодолимо притягивала та дверь, куда мои хозяева уходили после еды. Оттуда доносилось жужжание, а иногда звон пилы по металлу.
Потом я потерял сон. Часами лежал и прислушивался к звукам из-за закрытой двери. Лежал, закрыв глаза, и ровно дышал при хозяевах. Напрасно — они между собой не говорили.
Они ели и уходили. Посуду оставляли грязной, но консервную банку из-под ветчины аккуратно мыли кипятком и уносили. Странная чистоплотность — особенно в этой сказочно грязной обстановке.
Окурки в тарелках и под столом, прекрасные стулья резного дуба и жестяные кружки. Ржавая сковородка на фарфоровом блюде…
Я проснулся от гулкого взрыва, от него вздрогнула стена и со скрипом подалось мое деревянное ложе. Хозяева вошли с веселыми лицами.
— Пустяки, — успокаивал меня Иванов. — Бывает на всякой консервной фабрике.