— Ромео? Какого Ромео? — словно вспоминая что-то, слабо произнес Кронин.
— У стажеров, Алеша, был один разовый инъектор на двоих. И когда пришла беда, Ромео, не колеблясь, отдал его своей Джульетте.
Но Алексей уже не слышал Лобова, он засыпал.
— Ромео! — бормотал он беспокойно. — Ромео и Джульетта… Кто такие Ромео и Джульетта? Бедные чувственные дети со слаборазвитым интеллектом!
Лобов поправил ему волосы и вытер со лба пот.
Гилберт Кийт ЧЕСТЕРТОН
ВОСТОРЖЕННЫЙ ВОР
Нэдвеев знали все; можно сказать, что это имя было овеяно славой. Альфред Великий запасся их изделиями, когда бродил по лесам и мечтал об изгнании данов — во всяком случае, такой вывод напрашивался, когда высмотрели на плакат, где ослепительно яркий король предлагает Бисквиты Нэдвея взамен сожженных лепешек.[11]
Это имя гремело трубным гласом Шекспиру — во всяком случае, так сообщала нам реклама, на которой великий драматург приветствовал восторженной улыбкой великие Бисквиты. Нельсон в разгар битвы видел его на небе — судя по тем огромным, таким привычным рекламам, изображающим Трафальгарский бой, к которым как нельзя лучше подходят возвышенные строки: «О Нельсон и Нэдвей, вы дали славу нам!» Привыкли мы и к другой рекламе, на которой моряк строчит из пулемета, осыпая прохожих градом нэдвеевских изделий и преувеличивая тем самым их смертоносную силу. Те, кому посчастливилось вкусить Бисквитов, не совсем понимали, что же отличает их от менее прославленных печений. Многие подозревали, что разница в плакатах, окруживших имя Нэдвеев пылающей пышностью геральдики и красотой праздничных шествий.Всем этим цветением красок и звуков заправлял невзрачный, хмурый человек в очках, с козлиной бородкой, выходивший из дому только в контору и в кирпичную молельню баптистов. М-р Джекоб Нэдвей (позже, конечно, сэр Джекоб Нэдвей, а еще позже — лорд Нормандэйл) основал фирму и наводнил мир Бисквитами. Он жил очень просто, хотя мог позволить себе любую роскошь. Он мог нанять секретаршей высокородную Миллисент Мильтон, дочь разорившихся аристократов, с которыми был когда-то слегка знаком. С тех пор они поменялись местами, и теперь м-р Нэдвей мог позволить себе роскошь и помочь осиротевшей Миллисент. К сожалению, Миллисент не позволяла себе отказаться от его помощи.
Однако она нередко мечтала об этой роскоши. Нельзя сказать, чтобы старый Нэдвей плохо обращался с ней или мало платил. Благочестивый радикал был не так прост. Он прекрасно понимал всю сложность отношений между разбогатевшим плебеем и обедневшей патрицианкой. Миллисент знала Нэдвеев до того, как пошла к ним в услужение, и с ней приходилось держаться как с другом, хотя вряд ли она, будь ее воля, выбрала бы в друзья именно эту семью. Тем не менее она нашла в ней друзей, а одно время думала даже, что нашла друга.
У Нэдвея было два сына. Он отдал их в частную школу, потом — в университет, и они, как теперь полагается, безболезненно превратились в джентльменов. Надо сказать, джентльмены из них вышли разные. Характерно, что старшего звали Джоном — он родился в ту пору, когда отец еще любил простые имена из писания. Младший, Норман, выражал тягу к изысканности, а может, и предчувствие титула Нормандэйл. Миллисент еще застала то счастливое время, когда Джона звали Джеком. Он долго был настоящим мальчишкой, играл в крикет и лазил по деревьям ловко, как зверек, веселящийся на солнце. Его можно было назвать привлекательным, и он ее привлекал. Но всякий раз, когда он приезжал на каникулы, а позже — отдохнуть от дел, она чувствовала, как вянет в нем что-то, а что-то другое крепнет. Он претерпевал ту таинственную эволюцию, в ходе которой мальчишки становятся дельцами. И Миллисент думала невольно, что в школах и в университетах что-то не так, а, может быть, что-то не так в нашей жизни. Казалось, вырастая, Джон становился все меньше.
Норман вошел в силу как раз тогда, когда Джон окончательно поблек. Младший брат был из тех, кто расцветает поздно — если сравнение с цветком применимо к человеку, который с ранних лет больше всего походил на недозрелую репу. Он был большеголовый, лопоухий, бледный, с бессмысленным взглядом, и довольно долго его считали дураком. Но в школе он много занимался математикой, а в Кембридже — экономикой. Отсюда оставался один прыжок до социологии, которая, в свою очередь, привела к семейному скандалу.