— Но его тоже можно понять: нос к носу столкнуться с бандитами — и дать им уйти? В конечном счете гибель Дубровника только ускорила финал операции — Рен заметался в поисках связи с закордоном и принял решение направить туда Офелию. Сведения, которые при этом ей были сообщены, помогли нам ликвидировать бандитское подполье. Иве, то есть Марии Шевчук, досрочно было присвоено звание лейтенанта, ее храбрость отмечена почетной для чекиста наградой — именным оружием. Должен сказать: это была уникальная операция. Она развивалась по двум направлениям. Одно (Офелия) разрабатывали мы, второе («Письмо») — наши товарищи из райотдела. На последнем этапе усилия были объединены.
— Скажите, Сорока и другие главари националистов узнали, кем на самом деле была Ива?
— Это только в приключенческих романах чекисты на последних страницах обязательно встречаются со своими врагами в кабинете следователя. Нет, мы постарались сделать так, чтобы никто в те дни не догадывался о том, кто такая Ива Менжерес. Чекистам не нужны аплодисменты.
— И самый последний вопрос: что сталось с Марией? Вам известно что-нибудь о ее судьбе?
— Помните ленинское: всякая революция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться? Совсем недавно я увидел в одном зарубежном журнале фото: упитанный юнец прицелился из винтовки в карту нашей страны, разлинованную под мишень. Там, где Москва, — «десятка». Чужой мир смотрит на нас сквозь прорезь прицела — винтовочного, ядерного, атомного. И пока он так смотрит — чекисты должны оставаться на посту…
Гектор МАНРО
КУСОК МЫЛА
Норман Гортсби сидел на скамейке в Гайд-парке, спиной к кустам, посаженным у ограды, и лицом к широкой аллее для экипажей. С Гайд-парк-корнер, справа от него, доносился шум и грохот уличного движения. Был уже седьмой час, и ранние сумерки мартовского вечера, пронизанные бледными лучами луны и светом уличных фонарей, окутывали землю. Казалось, вокруг царило безлюдье, но незаметные тени молча скользили по дорожкам или сидели на скамьях, еле различимые в сгущающемся сумраке.
Возле него на скамейке сидел пожилой джентльмен; вид у него был мрачный и несколько вызывающий — вероятно, это было все, что осталось от самоуважения в человеке, которому никого и ничего в жизни не удалось победить. Его одежду нельзя было назвать поношенной, во всяком случае, она выдерживала испытание в полумраке, но трудно было представить себе его покупающим коробку шоколадных конфет или гвоздику для петлицы. Он, несомненно, принадлежал к тому убогому оркестру, под чью музыку никто не пляшет; он был одним из страдальцев, чьи жалобы не вызывают ответных слез.
Когда джентльмен поднялся со скамьи, Гортсби представил себе, как он возвращается в домашний круг, где его не уважают и не любят, или в какой-нибудь неуютный номер меблированных комнат, где все внимание, вызываемое им, сводится к вопросу: заплатит ли он по счету? Его удаляющаяся фигура медленно растаяла в сумраке, а место на скамейке немедленно занял молодой человек, вполне прилично одетый, но не менее угрюмый и подавленный, чем его предшественник. Словно желая подчеркнуть, что жизнь не щадит его, молодой человек, бросаясь на скамью, облегчил свою душу громкой и сердитой бранью.
— Я вижу, вы не в духе, — сказал Гортсби, чувствуя, что должен как-то откликнуться на поведение своего соседа.
Молодой человек повернулся к нему с выражением такого обезоруживающего чистосердечия, что Гортсби невольно насторожился.
— Вы тоже были бы не в духе, случись вам попасть в такое положение, как я, — сказал он. — И как это меня угораздило сделать такую глупость!
— А что такое? — равнодушно спросил Гортсби.