И он одним глотком осушил свой стакан портвейна, а я в отчаянье выбежал из комнаты.
Мой двоюродный дед мистер Рамгаджен был, как поется в балладе, «английский славный джентльмен», но со своими слабостями в отличие от героя баллады. Он был маленький, толстенький, кругленький, гневливый человечек с красным носом, непрошибаемым черепом, солидным состоянием и преувеличенным чувством собственной значительности. Обладая, в сущности, самым добрым сердцем, он среди тех, кто знал его лишь поверхностно, из-за своей неискоренимой страсти дразнить и мучить ближних почитался жестоким и грубым. Подобно многим превосходным людям, он был одержим бесом противоречия, что по первому взгляду легко сходило за прямую злобу. На любую просьбу «нет!» бывало его неизменным ответом, и, однако же, почти не было таких просьб, которые бы он рано или поздно — порой очень поздно — не исполнил. Все посягательства на свой кошелек он встречал в штыки, но сумма, исторгнутая у него в конечном итоге, находилась, как правило, в прямо пропорциональном отношении к продолжительности предпринятой осады и к упорству самозащиты.
К искусствам, особливо к изящной словесности, питал он глубочайшее презрение, которому научился у Казимира Перье, чьи язвительные слова: «А quoi un poete est-il bon?»[45]
— имел обыкновение цитировать с весьма забавным прононсом, как верх логического остроумия. Потому и мою склонность к музам он воспринял крайне неодобрительно. Как-то, в ответ на мою просьбу о приобретении нового томика Горация, он вздумал даже уверять меня, будто изречение: «Poeta nas-citur поп fit»[46] надо переводить как «Поэт у нас-то дурью набит», чем вызвал глубокое мое негодование. Его нерасположение к гуманитарным занятиям особенно возросло в последнее время в связи со вдруг вспыхнувшей у него страстью к тому, что он именовал «естественной наукой». Кто-то однажды на улице обратился к нему, по ошибке приняв его за самого доктора Даббл Л. Ди, знаменитого шарлатана-«виталиста». Отсюда все и пошло, и ко времени действия моего рассказа — а это все-таки будет рассказ — подъехать к моему двоюродному деду Рамгаджену возможно было только на его собственном коньке. В остальном же он только хохотал да отмахивался руками и ногами.Я прожил со стариком всю жизнь. Родители мои, умирая, завещали ему меня, словно богатое наследство. По-моему, старый разбойник любил меня, как родного сына — почти так же сильно, как он любил Кэйт, — и все-таки это была собачья жизнь. С года и до пяти включительно он потчевал меня регулярными трепками. С пяти до пятнадцати, не скупясь, ежечасно грозил исправительным домом. С пятнадцати до двадцати каждый божий день обещал оставить меня без гроша в кармане. Я, конечно, был не ангел, это приходится признать, но такова уж моя натура и таковы, если угодно, мои убеждения. Кэйт была мне надежным другом, и я это знал. Она была добрая девушка и прямо объявила мне со свойственной ей добротой, что я получу ее вместе со всем ее состоянием, как только уломаю дядюшку Рамгаджена. Ведь без его согласия, сколько там ни было у нее денег, все оставалось недоступным еще в течение пяти бесконечных лет, «медлительно длину свою влачащих». Что же в таком случае оставалось делать? Когда тебе двадцать один (ибо я уже завершил мою пятую олимпиаду), пять лет — это почти так же долго, как и пятьсот.
Напрасно наседали мы на старика с просьбами и мольбами. Это как раз пришлось ему по нраву. Сам долготерпеливый Иов возмутился бы, наверное, при виде того, как дядюшка играл с нами, точно старая многоопытная кошка с двумя мышатами. В глубине души он и не желал ничего иного, как нашего союза. Он сам уже давно решил нас поженить и, наверное, дал бы десять тысяч фунтов из своего кармана (денежки Кэйт были ее собственные), чтобы только изобрести законный предлог для удовлетворения нашего вполне естественного желания. Но мы имели неосторожность завести с ним об этом речь сами. И при таком положении вещей он, я думаю, просто не мог не заартачиться.
Я уже говорил, что у него были свои слабости, но при этом я вовсе не имел в виду его упрямство, которое считаю, наоборот, его сильной стороной — «assurement се n'etait pas son faible».[47]
Под его слабостью я подразумеваю его невероятную, чисто старушечью приверженность к суевериям. Он придавал серьезное значение снам, предзнаменованиям et Id genus omne[48] прочей ерунде. И кроме того, был до мелочности щепетилен. По-своему он, безусловно, был человеком слова. Я бы даже сказал, что верность слову была его коньком. Дух данного им обещания он ставил ни во что, но букву соблюдал неукоснительно. И именно эта его особенность позволила моей выдумщице Кэйт в один прекрасный день, вскоре после моего о ним объяснения в столовой, неожиданно обернуть все дело в нашу пользу. На сем, исчерпав по примеру всех современных бардов и ораторов на вступление имевшееся в моем распоряжении время и почти все место, теперь в нескольких словах передам то, что составляет, собственно, суть моего рассказа.