Малинка резво и смело повел мотоцикл на спуске к переправе. Недаром же всего несколько лет назад Пионер Георгиевич не раз бывал призером мотокроссов автономной республики. Машина буквально вылетала из колдобин, резко и ловко приземлялась, увиливала от нового препятствия, чтоб снова, не сбавляя скорости, рвануться вниз.
У дверей корявой на вид избушки с лубяной крышей стоял Назарыч и с любопытством глядел на лихача, искренне радуясь каждой и неизменной его удаче на головоломном спуске. А когда мотоциклист круто, с заносом притормозил около него, то паромщик лишь руками всплеснул, признав в человеке, до неузнаваемости преображенном шлемом, самого участкового инспектора, старшего лейтенанта милиции Пионера Георгиевича Малинку.
— Ну и ну… — протянул Назарыч.
— А! — махнул рукой инспектор, явно считая свой спуск не самым квалифицированным. — Давно не тренировался.
Но в этих его словах все-таки слышалась гордость гонщика. Затем, выключив зажигание, Пионер Георгиевич спросил деловым тоном:
— Так в чем дело, Назарыч? Что произошло? Расскажи толком.
— Я все рассказал…
— Не-ет… Ты мне теперь вот покажи, как Попов плыл, где ты его увидел, и объясни, почему ты забеспокоился. Не торопясь. Припомни хорошенько.
Паромщик замялся. Он думал: не напорол ли горячки, не наговорил ли напраслины какой на хорошего человека. Шутка ли, сам участковый, инспектор, старший лейтенант примчался на паром, будто его собаки за пятки кусали.
— Засомневался? — спросил инспектор.
— Засомневаешься…
— А ты выкладывай все по порядку. Вместе и подумаем. — Инспектор старался быть как можно терпеливее. Он понимал: торопить нельзя, но и каждый час промедления мог грозить неизвестною пока бедою. Что паромщик, столь горячо говоривший по телефону, засомневался теперь, и ему будто изменила память — вещь обычная для людей искренних и совестливых. Возможно, лишь после звонка участковому он до конца разобрался в том, что, собственно, сообщил инспектору. Ни много ни мало как о подозрении в убийстве, вольном ли, невольном. В тайге, в медвежьих углах, подобными вещами не шутят: не оставляют товарища одного, не мчатся как оглашенные куда глаза глядят, не сказав никому, куда да зачем.
— Давай покурим, Назарыч. Иль чайком побалуемся.
— Намотался, поди…
— Есть малость.
Они присели у избенки на колодину, служившую скамейкой. «Беломорина» подрагивала в пальцах участкового, и лишь сейчас он ощутил всю меру усталости.
Назарыч, держа папиросу в кулаке, выдохнул вместе с дымом:
— Не в себе он был. Ошарашенный какой-то. Черт его ведает… Сдается, он и не слышал, что я кричал ему. Ей-ей, не слышал. Сидел на плоту, колени руками обхватил, подбородок в них ткнул и все куда-то вперед таращился. Вот и все.
— Это не по порядку. А насчет чаю как?
— Чай у меня завсегда. В халупу пойдем?
— Тащи кружки сюда.
— Лады.
Крепкая заварка пахла на воздухе пряно, перебивая нежный дух лиственниц и даже острый еловый аромат. Прихлебывая чай из большой эмалированной кружки, Назарыч принялся за рассказ, время от времени тыча заскорузлым пальцем в сторону речной быстрины с такой убедительностью, словно там именно сейчас скользил плот и на нем сидел отрешенный от всего окружавшего Сашка Попов, не видя ни размахивавшего руками паромщика, не слыша ни его зычного голоса, ни перекатывавшегося эха.
— Не в себе он был… Не в себе! — негромко нашептывал, вскинув брови, Назарыч и добавил уже ровным глуховатым голосом: — Я его знаю. По осени помню. Верткий такой, задиристый. И потом не раз встречал.
— Что ж осенью-то было?
— Про то и вы знаете. Грохот они тогда на новую фабрику волокли.
— Слышать слышал, — кивнул инспектор и залпом допил чай.
— А я видел.
Неверно говорят, будто воспоминания требуют времени. Они всплывают в чувствах мгновенно, их видят, слышат, осязают, обоняют. И совершавшееся часами или даже днями развертывается тоже сразу, от начала до конца. Потом сознание отбирает в воскресшей картинке те детали, которые нужны в данном случае. Поэтому иногда «вдруг» человеку приходят на ум такие подробности, какие он вроде бы и не заметил «тогда».
Однако нужно время, чтобы рассказать о воспоминании: о свете дня, о том, что делали и говорили люди, и хорошо ли они выполняли свое дело. Назарыч не стал говорить, как после злой пурги, что плясала и выла четверо суток, прояснилось и ударил скрипучий мороз градусов под тридцать. Медное солнце, тусклое и бессильное, едва приподнялось над увалами лысых сопочных вершин. И с чистого неба, вспыхивая и сверкая, опускалась едва ощутимая изморозь, или выморозь, выжатая из влажного еще после метельной погоды воздуха. Телефона тогда на пароме не было, и Назарыч очень удивился, услышав издалека звонкую трескотню тракторных двигателей. Он пошел вверх по недавно пробитому колдобинному летнику и увидел процессию из пяти тракторов и двух бульдозеров, которые волокли громадный, с двухэтажный дом, длиннющий дырчатый цилиндр грохота.
Неподалеку от спуска колонна остановилась.