Она погладила меня по лицу ладонью, будто я совсем маленький, и она своей нежной рукой умывает меня перед школой, а я засиделся вчера поздно за уроками и сейчас невыносимо просыпаться, но гремит уже по радио марш физкультурной зарядки, и мужской голос, гладкий, бодрый, задорненький, физкультурный голос, который я ненавижу с детства, командует мне: «Подтягиваемся на мысочки… Руки на пояс, товарищи… Глубокий вдох… И-раз…» И я знаю, что нельзя спать, и доносится голос Зоей: «Потерпи немного, родненький», и охватывает меня сонная сумасшедшая радость — кажется мне, будто Зося — это моя мать, моя мама, моя мамочка, ласковая, красивая, никогда в жизни не было у нее никакого аграфа и колье, не отказывалась она от меня в суде через газету и не лупила каменными ладонями по щекам со всего размаха, да, впрочем, и суда ведь никакого не было — откуда ему взяться, когда я совсем еще маленький и меня умывает добрыми мягкими руками перед школой моя мама по имени Зося, и только неприятно мне, что смотрит на нее противным липким глазом своим адвокат Окунь, вижу я, как хочется отобрать ему мою мать, которую я столько лет не видел, поэтому показываю я ему кулак и говорю сквозь зубы:
пропадитысукапропадом, намотаюятебекишкинаголову, а он идет к моему столику, на Зосю глазом своим черным с поволокою кнацает, грудью наливной поигрывает, икрами мясными толстыми вздрагивает, и зад крутой, похотливый из-под куцего пиджака вытарчивает, тогда лезу я в карман за бритвою своей — острой «пискою», и заливает меня испуг, как кипятком обваривает, — ведь не может быть у меня «писки», — я же маленький, меня мама перед школой умывает, а Окунь, гад, хохочет пронзительно, от радости подвизгивает, и из-за спины своей толстой выхватывает сетку, над головой моей машет, кричит, хохотом давится: «К котам, к больным паршивым котам его — на усыпление! Смотрите, он и так уже усыпает! Усыпает! Усыпает!»С хрипом, в мыле, весь я был липкий от пота, сердце под горло почти заткнулось, вскочил и увидел, что Зося стоит рядом, уже в плаще, гладит меня по плечам осторожно, тихонько бормочет:
— Прямо на ходу усыпает…
Я потряс головой, отдышался, спросил задушливо:
— Тебя уже отпустили?
— Напарница меня подменит. Пошли, ты еле на ногах стоишь.
Мы вышли в серый, только занимающийся рассвет, все вокруг было неподвижно, спокойно, и такая тишина и покой заливали этот проклятый дрыхнущий мир, что я никак не мог поверить, будто со времени моего выхода из КПЗ прошло всего двенадцать часов. Если и дальше время побежит в таком темпе, не выдержать мне, каюк придет, нервы не сдюжат.
И все это сотворил маленький злой джинн, которого я по глупости выпустил из бутылки восемь лет назад. Сейчас лежит, наверное, зараза, пыхтит спросонья, слюни пускает — доволен, гад? Но тебе сеть на меня не накинуть — я тебе, щенку легавому, еще покажу, кто из нас человек больше. А для начала надо тебя обратно в бутылку загнать.
Мы сели в такси, и машина помчалась через пустой город в Сокольники. Я обнимал Зосю за плечи, круглые, мягкие, а волосы ее щекотали мне лицо, пахло от них апельсинами и — еле слышно — сигаретным дымом. Прозрачная дрема уже закручивала меня, но я успел подумать, как было бы хорошо, кабы на земле всегда было так мало людей, как сейчас на улицах.
Рэй БРЕДБЕРИ
ГОРОД
Город ждал двадцать тысяч лет.