Карагодский подозрительно окинул взглядом большие овальные иллюминаторы, но там качались только спаянные горизонтально небо и море. Пан, конечно, способен на все, но он не умеет плавать.
Академику ничего не оставалось, как изучить со своего кресла нехитрую топографию каюты.
Он сидел у самой двери, и все небольшое пространство было перед ним как на ладони: рабочий стол Пана прямо под распахнутым иллюминатором, на столе, между разбросанными бумагами, таблицами и голографиями — изящный ящичек теледиктофона «Память», небрежно перевернутая панель дистанционного управления корабельным видеофоном, наборный диск стереопроектора Всесоюзного нооцентра, который ровно через три с половиной секунды давал справку по любой отрасли человеческих знаний, — словом, ничего необычного, если не считать толстенной старинной книги, смахивающей на библию, и каких-то диковинных статуэток еще более древнего возраста. По обеим сторонам стола матовые пятна экранов: большой — видеофон, два поменьше — стереопроекторы Центра, а вот этот овальный, ощетинившийся тысячами граней рубиновых кристаллов — для просмотра голографических фильмов… Кстати, сам проектор, примостившийся на подвижной тумбочке справа от круглого винтового стула, открыт. Видимо, Пан перед приходом Карагодского просматривал ролик.
И больше ничего, кроме стеллажа с книгами, портативного электрооргана (неужто Пан под влиянием Уисса стал музицировать?) и двух кресел, одно из которых занимал академик, и все отражает большая зеркальная стена, словно свидетельствуя наглядно и окончательно, что никого, кроме Карагодского; в каюте нет.
— Иван Сергеевич, где же вы?
Пан возник рядом, держа под мышкой коробку голофильма, непонимающе повел глазами с растерянного академика на свое отражение и усмехнулся.
— А… Зеркало…
Он протянул руку, и, когда его пальцы встретились с пальцами двойника, пространство раскололось широкой щелью сверху донизу, открывая за зеркалом другую комнату.
— Я с этим зеркалом намучился в свое время, — продолжал профессор, заправляя фильм в проектор. — А потом привык. И даже стал видеть в нем скрытый философский смысл, своего рода знамение, что ли.
«Ох, Пан, даже разбив нос о зеркало, он видит в этом скрытый философский смысл. Как был идеалистом, так и остался». Подумалось это Карагодскому с явным облегчением, ибо исчезновение объяснилось просто. Необъяснимого академик не любил, даже побаивался.
— Уж эти мне зеркала… Везде они, эти услужливые обманщики. Вот мы с вами разговариваем, а между нами — зеркало. И мы видим в чужом мнении лишь искаженное отражение своего собственного. И не можем понять друг друга, ибо искренне считаем свое собственное мнение единственно правильным…
Профессор захлопнул крышку проектора.
— Вы интересуетесь космосом, Вениамин Лазаревич?
— Космосом? Да как вам сказать… Пожалуй, нет. Вышел из того возраста. Дела. Не хватает времени на все… Столько нового…
— Жаль. Космос, если хотите, тоже зеркало. Огромное увеличивающее зеркало, в котором земные достижения и ошибки, наши чисто человеческие заблуждения и наития приобретают глобальный отзвук…
— Вы этолог, Иван Сергеевич, это ваш хлеб — выяснять отношения животных друг с другом, а также с человеком. Мой хлеб — дельфинология, меня интересуют дельфины, больше никто и ничто. Я сугубо земной человек, узкий специалист, практик. Я создал ШОДы и ДЭСП, они стали частью хозяйства. Статьей дохода, если хотите. И немалого. И нам с вами не бороться с ними надо, а совершенствовать. Как говорится, чтобы и волки были сыты, и овцы целы… Вы что улыбаетесь?
В середине этой тирады Пан оторвался наконец от иллюминатора и повернулся к академику, и теперь рассматривал его в упор, с живейшим и насмешливым интересом.
— Ничего, Карагодский, продолжайте. Я первый раз вижу вас в роли бедного родственника.
— При чем тут бедный родственник? Я слуга. Слуга народа. Все, что я делаю, принадлежит народу, и никому более…
— Я могу повторить то же самое и о себе. Дальше!
— Вам, чистым ученым, наши проблемы и заботы кажутся частными, мелкими. Еще бы — вы мыслите в масштабах глобальных, космических…
— Понял. Дальше!
— А здесь — Земля. Здесь свои традиции и законы.
— Значит, вы предлагаете установить две моральные нормы: одну для внутреннего употребления, другую для внешнего.
Карагодский прикусил губу, передохнул. Профессор снова тянет в болото философии. В ней он дока, ничего не скажешь. Но и Карагодский не зря получил звание академика.
— Сдаюсь, Иван Сергеевич, сдаюсь. Наш с вами спор напоминает поединок Геракла с Антеем. Вы — Геракл в своей области, отдаю вам должное. А я — грешный сын Земли, стоит вам оторвать меня от нее, вы можете задушить меня, как цыпленка. Прошу пощады. Или ваше великодушие касается только животных?
Великая штука — лесть. Даже железный Пан помягчел, заулыбался смущенно, сел в кресло, внезапно успокоенный. А Карагодский продолжал вкрадчиво:
— Конечно, наши проблемы мелковаты…
— Вениамин Лазаревич, не нравится мне это «наши», «ваши». Мы с вами, как говорится, в одной лодке…