Маковый венок, который надевала Нина вчера во время пента-сеанса и который за сутки превратился в горсть дожелта увядших, ссохшихся лепестков, воскресал на крышке включенного электрооргана. Неведомая сила возрождала погибшие клетки, расправляла и делала упругими стенки капилляров, гнала по ним пульсирующие соки, возвращая кучке гнили красоту только что сорванных цветов…
Карагодский нервничал. Оставаться пешеходом посреди перекрестка больше было нельзя. Надо было действовать. А он еще не знал, как себя повести — броситься навстречу приближающейся лодке или демонстративно покинуть площадку. Хитрить было невозможно, да и стыдно — подойти к лодке значило окончательно сложить оружие, окончательно попасть под гипнотическую власть Пана (или его идей, какая разница!) и выступить с ним против тех, кому всякое новое поперек горла, кого можно презирать, но сбрасывать со счетов нельзя.
Карагодский попятился к дверям. И когда вдруг появился радист с традиционным: «Вениамин Лазаревич, вас вызывает Москва», — Карагодский бросился к нему, как к неожиданному спасителю.
Никто не заметил его ухода.
11. ВЕЧНЫЙ СОВЕТ
Пан полусидел, полулежал, откинувшись на подушки, и терпеливо ждал. Обычно после двойной дозы стимулятора все приходило в норму, но сегодня приступ длился дольше обычного. Словно тонкая дрель все глубже и глубже входила под левую лопатку, глухой болью отдавая в плечо. Боль давила виски, скапливалась где-то у надбровий, и тогда перед глазами порхали черные снежинки. Ноги лежали тяжелыми каменными колодами, а кончиках пальцев противно покалывало, точно они отходили после мороза.
— Ну не дури, не дури, старое, — уговаривал Пан свое сердце. — Перестань капризничать. Вернемся — пойдем к врачу, честное слово. Отдохнем хорошенько, поваляешься в больнице… А сейчас нельзя, понимаешь? Никак нельзя.
Сердце стучало с натугой, то припускало дробной рысью, то вдруг замирало на полном скаку, словно прислушиваясь, и тогда все внутри холодело и обрывалось, подступая к горлу.
— Ну-ну, потише, — бормотал Пан. — Ты меня на испуг не бери. Знаем мы эти фокусы. Аритмия — это, брат, для слабонервных. А я с тобой еще повоюю…
Пан воевал со своим сердцем уже давно — и пока успешно. Вся трудность состояла в том, чтобы утаить «войну» от окружающих. До сих пор это удавалось — даже близкие друзья не знали, что делает знаменитый профессор, закрывшись и отключив видеофон. Посмеиваясь, рассказывали анекдоты — одни о том, как Пан летает верхом на помеле, другие о том, как Пан учит говорить дрессированного микроба, — а он лежал, откинувшись на подушки, скорчившийся, маленький, сухонький, и бормотал, облизывая сохнущие губы:
— Ну, старое, ну еще немножко, поднатужься, пожалуйста, вот вернемся — пойдем к врачу, честное слово, А сейчас нельзя, понимаешь? Некогда нам с тобой дурить…
И сердце послушно поднатуживалось, тянуло, хлопая изношенными клапанами, с горем пополам проталкивая в суженные спазмой артерии очередные порции крови, чтобы не задохнулся, не померк этот настырный, требовательный мозг, — и Пан появлялся снова, энергичный, неуемный, и старички-сверстники завистливо шепелявили ему вслед: «Надо же, его и годы не берут, никакая хворь не привязывается — счастливчик…»
Но сегодня сердце заартачилось. Оно уже не хотело верить обещаниям — ему нужны были отдых и покой. А трое последних суток и молодого укатали бы…
Пан проглотил еще одну таблетку и закрыл глаза.
На Нину он не сердился. Он вообще не умел долго сердиться, а на Нину тем более. Честно говоря, он очень удивился бы, поступи Нина иначе. Потому что сам в подобной ситуации бросился бы за Уиссом очертя голову. И даже записки не оставил бы.
Просто он сильно переволновался. За другого всегда почему-то волнуешься больше, чем за себя. Особенно за молодежь. Они сначала сделают, а потом подумают. Взять хотя бы это пижонство с импульс-пистолетом.
А Нина все-таки молодец. Из нее выйдет толк. Едва поднялась на борт — и сразу в слезы: «Акула видео проглотила…» То, что ее самую акула чуть не скушала, — это не в счет. Главное, что запись пропала…
Насчет записи, конечно, вышло плохо. Не поняли сразу, что к чему. А когда поняли — поздно было…
Пан поморщился, потер ладонью грудь. Боль отпускала понемногу, но не так быстро, как хотелось бы. Повернув голову, профессор посмотрел на себя в зеркальную ширму. На него глянуло измученное, заострившееся по-птичьи лицо. Набрякшие веки, потухшие глаза.
Стареешь ты, Пан. Недоверчивость — первый признак старости.
Нина убеждена, что все случившееся с ней — реальность от начала до конца. А вот он не уверен. Конечно, что-то было на самом деле. Но как отделить действительное от внушенного, внушенное от невольно придуманного? Что — научный факт, а что — художественный вымысел?