— Неумный вопрос. Все затем, чтобы удрать за границу.
— Разве у нас вам так плохо жилось?
— Всегда ищешь лучших возможностей в жизни. У нас две личные автомашины — это уже предлог для вмешательства ОБХСС, а за границей только признак зажиточности.
— А Бауэр не способствовал вашему побегу?
— Косвенно, как владелец паспорта.
— Это свидетельство вашей лжи. Вы связаны с Бауэром, и ваша попытка к бегству, — я выбрасываю свой первый козырь, — это в его кодовой системе переосмысленный вами «вариант зет»!
Хороший удар. У Ягодкина в глазах искорки ужаса. Но воля берет верх, искорки тухнут.
— Что значит «переосмысленный»? — медлит он.
— То, что вам надлежало скрыться где-нибудь на периферии, а вы предпочли бежать за границу с паспортом Бауэра.
— А при чем здесь «вариант зет»? Я вас не понимаю.
— Откуда же, вы думаете, мы взяли эти два слова?
— Не интересуюсь.
— Ладно, к вопросу о «варианте зет» мы еще вернемся, а пока ответьте на вопрос из вашей военной биографии.
— Она чиста как стеклышко, протертое замшей.
— Мы проверили: все совпадает. Но интересует нас лишь один эпизод вашей фронтовой биографии. Ваше отступление из Минска.
— А что тут интересного? Хаос, сумятица, смятение чувств. Отступали по болоту, обходя прорвавшуюся по шоссе танковую колонну противника. Под ногами кочки, осока, грязь. А кругом мгла, туман, ольшаник простреливаемый. Гибли люди без счета. Ну а мне повезло, уцелел.
— А кто с вами рядом был, не припомните?
— Разве теперь вспомнишь? С одним, можно сказать, два дня до смерти шли: так на руках у меня и отдал богу душу. А я даже, как звать его, позабыл.
Я бросаю еще один козырь.
— А Клюева не помните — бывшего штрафника из вашей роты?
И опять в глазах его вспыхивают искорки страха. И тут же гаснут: сильной воли человек.
— Не припоминаю.
— Лжете, Ягодкин, помните. И он вас четверть века помнил. И в Москве вас нашел, чтобы посчитаться за старые дела-делишки. Ведь мы знаем об этом визите и о его последствиях.
— Басни.
— Вот и прочтите одну из них. — Я передаю ему копию заявления Клюева.
Ягодкин читает, не подымая глаз, только руки дрожат — вот-вот разорвет он этот листок. Читает он долго, я думаю, перечитывает каждую строку по нескольку раз, размышляя, как обесценить этот документ. Наконец наши взгляды встречаются — мой уверенный и его озлобленный взгляд попавшего и капкан волка.
— Не так все было, гражданин следователь. Оклеветал он меня.
Я не говорю Ягодкину об анонимке: в деле она не рассматривалась, Клюев и так все признал. Но об анонимке вспомнил сам Ягодкин.
— Я знаю, что здесь только вы задаете вопросы, гражданин следователь. Но разрешите и мне задать вам вопрос.
— Спрашивайте.
— Вы знакомились с делом Клюева?
— Конечно.
— Не было ли в этом деле указующего письма без подписи обо всех его преступлениях перед законом?
— Анонимные письма в суде не рассматриваются.
— Но у следователя по его делу было такое письмо. Это я написал его. Перечислил все им содеянное.
Я вижу ход Ягодкина и куда он ведет. Подлец охотно признает любую пакость, когда она уменьшает его вину. Если бы анонимные письма рассматривались судом, то Ягодкин мог бы отвести обвинение Клюева как месть за его заявление в угрозыск.
— Возможно, следствие не придало ему большого значения, — говорю я. — И кем бы ни был Клюев, срок его заключения рано или поздно закончится. А свидетельство его о вашем пребывании в плену у немцев и о вашем согласии работать на их разведку все равно остается таким же уличающим вас свидетельством, даже если бы он был соучастником вашего преступления.
Он опять меняется у меня на глазах. Не суетится, не ерничает, не пытается ничего опровергнуть. Только говорит снова медленно-медленно, как будто все уже решил.
— О чем плакать? — вздыхает он. — Было. И плен и вербовка. Взяли подписку и отпустили через несколько дней на том же участке фронта. Но ведь не работал же я на гитлеровскую разведку. Войну прошел с боями, наградами и чистой совестью. Никого не продал, не предал. О Клюеве не говорю, дезертир он и ворюга, и жалеть его не за что. А то, что он сказал обо мне, — правда. Но ей уже больше тридцати лет, можно было бы и простить.