— И надо ж такому случиться? С уполномоченным тем свела нас жизнь на нейтралке под Сарнами. Даже не признал его, юный такой командирчик с одним кубарем. В ноге осколок… Вытащил его, сдал в медпункт, он и. заплакал. Ни в жизнь, говорит, не забуду… А чего считаться-то нам, шо делить? Свои же люди. Враг есть враг, а свой — свой, как ни грызись. Нет, беда, она не черствит, беда людей роднит. Я на фронте добрей стал, ей-ей, кого забижал, бывало, нынче вспомню, жалкую. Ясное дело…
— А тут не ясно, — сказал Васька дотошно, — кто он, этот профессор? Кто, вот в чем дело. Шарше ли фам, по-французски — смотри в корень.
Он щеголял “культурой” явно в расчете на Антона… Но тот не удержался, прыснул:
— “Фам” по-французски — женщина.
— Много ты знаешь, — окрысился Васька, — студентская душа.
— Что там у нас пожевать осталось? — перебил Богданыч. И гулким басом позвал Бориса, сидевшего с чутка поднятой головой — не то прислушивался к их беседе, не то к отзвукам канонады. — Эй, авиация! Ходи к нашему шалашу.
Антон поднялся на локте, следя за подходившим Борисом.
Богданыч с Васькой устало пожевывали сухари, на мятой армейской газете золотились две луковицы в обсохшей земле. Ефрейтор кивком пригласил подзаправиться. Борис отказался, Антону тоже есть не хотелось. Он выложил на газету остатки дорожных припасов, завернутых Клавкой, — полкраюхи подсохшего хлеба и сало в тряпице.
— Богато живете, — хихикнул Васька предвкушающе, — шпик-бекон и как раз время ленча. По-русски — второй завтрак.
Ефрейтор тут же приказал ему оприходовать “ленч” как НЗ и, подождав, пока приунывший напарник спрячет его в вещмешок, сказал:
— У нас дорожка впереди по смертному краю. И решать надо, кто командовать будет, все же сержанты.
— Ты и командуй, ефрейтор, — сказал Антон, — мы на земле ноли. Вы царица полей.
— Давай, царь Богданыч, командуй! Как-никак две войны пропер…
Васька возбужденно потер ладонями меж. расставленных мосластых коленей, словно впереди их ждала не линия фронта, а туристская прогулка со всяческими приятными неожиданностями. И эта его манера хихикать с выставленным кадыком, в котором что-то булькало как в закипающем котелке, и написанная на узком, в рыжих накрапах подвижном лице постоянная безобидно^легкая готовность во всем повиноваться Богданычу коробили Антона: ненадежный какой-то тип. С приветом.
Васька наткнулся на его усмешку, неожиданно насупился, процедил сквозь зубы:
— Любопытный народец. Кто все-таки такие с хлебом-салом и разными легендами?..
— Шпионы.
— Видал? — занозисто обронил Васька. — Барин какой, никак брезгует компанией. Но и мы не лыком шиты, японский бог… Чего лыбишься?
Антон фыркнул:
— Сам знаешь.
— Не знаю. Лыбишься — объяснись почему. Или дрейфишь? А то смотри…
Ему была смешна эта нелепая перебранка, такая неуместная сейчас, в двух шагах от смерти, когда предстояло идти вместе неизвестно куда. Уже знакомо подступала злость на приставучего дурня, который всем своим угрожающим видом требовал какого-то объяснения. И он, как это бывало с ним, не раз в последние дни, сорвался, ощущая знакомый нервный зуд под ложечкой.
— Язык твой понравился. Сборная солянка. И помолчи, а то и сам схлопочешь.
Васька дернулся с места, побелев костистым своим лицом, но Богданыч ловко удержал его, усадил на место.
— Не рыпайся! Нашли время…
— Строят из себя грамотных, — проворчал Васька. — Дома небось пирожными обедал. Мамочка-папочка!
— А ты, — все еще рассеянно усмехнулся Богданыч, — небось тоже с фотоаппаратом на хлеб с маслом подшибал.
— Между прочим, я по ночам с катеристом ходил. Пандопуло фамилия, хороший человек, грек. Греки, они вообще хорошие, древний народ, может, слыхал, а? То-то. Если б не война, сдал бы на лоцмана. Это тебе не “птичку” щелкать.
— Фотограф, — вставил Антон, идя на примирение, — тоже достойная профессия.
Ему хотелось скорей кончить трепотню и услышать от Богданыча, что им делать дальше. Старик был его единственной надеждой, и вообще от них зависело все — это было ясней ясного.
— Достойная… Подальше от этой суеты пляжной. Дамочки… Кавалеры. Щелкаешь их — тараторят: ах, я так сяду, ах, пожалуйста, в полупрофиль, а вечером на бульваре здрасте не скажут. А лоцман — фигура! Уважение тебе, и сам себя уважаешь. — Васька мечтательно прищурился, выдвинув кадык. — Купил бы хату, виноград завел с беседкой.
— Детишек, — заметил Богданыч.
Васька промолчал, лишь чуть нахмурился.
— Обстановка-то вам хоть немного ясна? — вдруг спросил Богданыч Антона.
Квадратный смуглый лоб его в блеклых от пыли морщинах оставался сумрачным, озабоченным.
— Как у негра В желудке, — фыркнул Васька.
— Примерно, — сказал Богданыч, прислушиваясь к орудийным перекатам. — Тут с Десны, — он кивнул назад за холмы, — дня три назад нас и турнули, потом мы их, потом в кольцо залезли, еле выбрались лесами, кто как мог — такая каша была! Десять километров три дня тащились под носом у ихних засад, в болоте по ночам торчали. А сейчас хрен поймет, где мы, где они.