— И еще десяток трактатов по философии, медицине, политике, астрономии, а также канцоны, мадригалы и сонеты!
— Одумайтесь, Сирано! О чем вы просите?
— Я вовсе не прошу, ваша светлость. Я называю вашу ставку против своей, если вам угодно будет на нее согласиться.
Кардинал вышел из-за стола и стал расхаживать по кабинету.
Монах, получивший распоряжение Мазарини, прошел от дворца кардинала мимо Лувра, перебрался по мосту на другую сторону Сены, где возвышалась Нельская башня с воротами, и остановился около людей, приготовлявших по приказу кардинала по случаю дня святого Эльма вечерний костер перед нею, огонь которого должен отразиться в реке и быть видным из окон королевского дворца, позабавив тем короля и придворных.
Другой монах, руководивший приготовлениями к этой ночной иллюминаций, выслушав переданное ему распоряжение, кивнул и куда-то поспешил, отдав оставшимся распоряжения.
Кардинал же не мог прийти в себя от упоминания о Кампанелле.
— Город Солнца! — гневно восклицал он. — Вот чему учил вас этот Гассенди! Недаром преследуют его братья иезуиты! Город, где будто не будет ни знатности, ни собственности! Все общее! Даже… дети.
— Они принадлежат государству и воспитываются им. Во главе же государства стоят ученые и священнослужители, как и у нас теперь во Франции, где в лице вашего высокопреосвященства воплощено и то и другое. Позволю себе напомнить, что Кампанелла попал в тюрьму тридцать лет назад за организацию заговора против испанского владычества в Южной Италии, безусловно вам враждебного. И вы могли бы указать святейшему папе Урбану VIII, что, предоставив Кампанелле Свободу, он обретет знатнейшего астролога.
Ришелье задумался.
— Астролога? — переспросил он. — А его не ванит за это католическая церковь?
— Католическая церковь не может преследовать астрологов, если они пользовались вниманием не только вашего высокопреосвященства, но и святого папы Павла V и самого Урбана VIII.
— Однако вы осведомлены о многом, слишком о многом, — сердито заметил Ришелье. — Пойдет ли это вам на пользу? Впрочем, пишите, Мазарини, — приказал он.
Тот устроился у стола, взяв у Сирано гусиное перо.
— Боюсь, моя закладная записка не доставит удовольствия испанскому королю, — вслух размышлял Ришелье.
— Клянусь вручить ее только вам, ваше высокопреосвященство. И ради одного этого остаться в живых!
— И пенсию, — добавил Сирано.
— И пенсию, — многозначительно повторил Ришелье.
Мазарини передал ему бумагу, и кардинал поставил под нею размашистую подпись.
Вручив записку Сирано, он движением ладони отпустил его.
Сирано почтительно раскланялся и направился к двери, стараясь не задеть концом своей длинной шпаги за столики с книгами и развернутыми картами.
Уже вслед ему кардинал заметил:
— Помните, господин де Бержерак, что в гасконскую роту королевской гвардии принимают только живых.
Сирано обернулся.
— Обещаю, ваше высокопреосвященство, после усмирения толпы у костра близ Нельской башни вступить в роту благородного господина де Карбон-де-Костель-Жалу, благодаря вас за оказанную мне честь.
Ришелье, сидя в кресле, величественно наклонил голову, пряча злорадную усмешку.
Когда Сирано вышел, Ришелье деловито сказал Мазарини:
— Постарайтесь, друг мой, чтобы толпа у костра близ Нельских ворот была не меньше…
— Ста человек, — подхватил Мазарини. — Я уже распорядился.
— Вы, как всегда, угадываете мол мысли! Но какой у него нос, Мазарини! Словно он дарован ему самим дьяволом.
— Даже сам сатана не поможет ему этой ночью, — мрачно заверил Мазарини.
— Да, да! И позаботьтесь, чтобы записку взяли там… Завтра она должна лежать на моем столе.
Не надо думать, что двадцатилетний Сирано де Бержерак покидал кардинальский дворец победителем. Напротив, мгновенный подъем духа, овладевший им перед лицом могущественного кардинала, сменился упадком, и он горько размышлял о своем дерзком отказе от благ приближенного к Ришелье поэта и о рискованном мальчишеском споре с ним об заклад, объясняемых непомерной гордостью, которая скорее прикрывала его слабость, нежели отражала силу. Его гордыня заставила его отказаться от обеспеченности придворного поэта, оставшись вместе со своей свободой творчества в прежней бедности.