Кильтырой поднялся, не отрывая взгляда от этого лица, припадая на заболевшую ногу, сделал несколько шагов в сторону, вдруг резко нагнулся, схватил топор и пошел на Слоника. Смех прекратился. Семерка вскинул было карабин, но гигант остановил его движением руки и в два поразительно легких для его огромного тела прыжка переметнулся навстречу охотнику. Высоким ударом ноги он вышиб уже занесенный на него топор и залепил Кильтырою такую оплеуху, что тот даже не успел почувствовать ни боли, ни того, что вновь кувыркается в воздухе.
— …Живой? — донеслось как будто издалека.
— А пес его знает, — послышалось ближе и глуше. И сразу пришла боль. Все левая сторона лица горела, хотя была вроде не своя, отдельная от раскалывающейся головы.
Кильтырой пошамкал ртом. Распухший, саднящий язык ощутил скол зубов, увяз в похрустывающем крошеве, смоченном кровавой соленой слюной. Он выплюнул этот комок, протяжно застонал и попробовал сесть. Кто-то помог ему, держа под мышки.
— Жив. Доходяга, а живуч, как собака.
Кильтырой узнал голос Семерки. Тут же в голове словно завертелся еж, заломило внутри левого уха, и из него полилось, обжигая шею. Кильтырой открыл глаза: небо, тайга, дом, Слоник рядом с упряжкой — все опрокидывалось, опрокидывалось в розовом тумане. Пришлось опять закрыть глаза и лечь, прижимаясь лицом к спасительно холодному снегу. «Медведь давнишно, подранок, саданул так же, но, слава те господи, успел испустить дух, пока я очухался. Тоже голова трещала, и кровь ухом шла. А нонче оглохну, однако, однако, однако…» — билось в мозгу вместе с громким пульсом. Кильтырой почувствовал, что его потащили, как куль, бросили к стене на охапку сена. Оттуда он почему-то совершенно безучастно, сквозь поднимаемые с трудом веки, наблюдал, как выносились из избы и грузились оленьи и собольи шкуры, продукты, две пары его камусных лыж, оружие, кое-что из меховой одежды, как привязывался к задним нартам то огрызающийся, то скулящий Кайран. Потом его опять подняли, втащили в дом, положили на нары, и он услышал лязг засова, удаляющееся шуршание нарт, тоскливый визг Кайрана.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Кличкой Слоник Акимычева окрестили еще в изоляторе временного содержания. Затем эта кличка перекочевала бог весть какими путями за ним в следственный изолятор, пересыльную тюрьму, а оттуда — в колонию строгого режима. Он не блистал тюремными навыками и уголовной терминологией, и это сразу бросилось в глаза тем, для кого суд, приговор и камера были такими же естественными обстоятельствами жизни, как хлеб и вода. Но первые же попытки приручить новенького, попробовать сделать из него прислужника ничего не дали. Акимычев показал свою силу и неожиданно для всего сброда стал его главарем, хотя никто его не знал и не числился он в их безошибочных списках кандидатов на долгую компанию — ни татуировки, ни блатного жаргона, ни особенного артистизма. И хотя статья 117 у всех уголовников и во все времена вызывала брезгливость, и более того, человек, севший по этой статье, моментально становился в их кругах изгоем, с Акимычевым ничего подобного не случилось. Наоборот, он сам быстро оброс прислужниками и добровольными помощниками, первым ел и пил самое вкусное, был всегда в тепле. И даже когда спал, ни у кого, даже у самого отчаянного и озлобленного, не поднималась рука на него. Слишком силен и страшен этой силой был новый осужденный. Зауважали его еще и за то, что «солидный» приговор и судьбу свою Слоник воспринимал совершенно спокойно, как будто был к этому готов всю жизнь.
Близким друзьям он как-то говорил: «Кто из людей живет дольше всех? Кто счастливее всех? Дирижеры! Им покоряются…»
На судебном процессе один из свидетелей вспомнил это откровение Акимычева, но это только рассмешило обвиняемого.