— Тише, товарищи, тише! — попробовал прервать перепалку Мороз. — Конечно, враг шагнул далеко. У Ленинграда стоит, к Москве подкрался. Что есть, то есть, и не будем закрывать на это глаза. Но я верю, твёрдо верю — нет такой силы, что может нас одолеть. Кто только ни хотел затоптать нашу страну. Помним мы баронов всяких и кайзеров, беляков и атаманов. А она стояла и стоит.
— В точку, в точку, комиссар!
— Закрой поддувало, Петро!
— А ему что ни молоть, лишь бы всем наперекор!
— Самый умный выискался! Мы единством сильны! Кое–кто из партизан, правда, помалкивал в ходе перепалки,
но по их глазам Мороз понял, что вряд ли они на стороне Наркевича. Прочёл он на отдельных лицах и сомнение, жгучий вопрос — да, комиссар, всё ты, конечно, правильно говоришь, складно, но кому знать сейчас, как дело повернётся? Что будет?
А разве Антон сам не задумывался над этим? Разве не естествен этот вопрос, пока жив человек, волею судеб поставленный в чрезвычайные обстоятельства? И разве подлинная вера исключает сомнения?
Раздались голоса:
— Шабаш! Всё ясно! Держаться надо, хлопцы!
Чувство благодарности и теплоты к этим полуголодным, небритым, грубоватым людям подступило горячим комком к горлу Антона, он остро ощутил какое–то особое родство с ними, как если бы все они вместе были одна семья, со своими, понятно, бедами, неурядицами, но где по глазам только, по одному только дыханию другого видишь, о чём думает он сейчас и что у него на душе.
Даже выступление Наркевича, уверенного в том, что техника — это всё, показалось Антону самым что ни есть обыкновенным отголоском вполне объяснимого желания выделиться — вот, мол, каков я, первый парень на деревне.
Закрыв сход, Антон оставил возле себя Максима Орешко и Андрея Ходкевича и, заговорив с ними, снова поймал себя на том, что где–то на краю сознания разрастается, обжигая, волновавшая с детства картина южноукраинской степи, по которой скачут красные всадники:
Потерявший скакуна юный будёновец поднимает глаза на товарищей, горько говорит: «Скачите! Я вам обуза. Скачите! Я так хотел сам показать вам доктора. Он живёт на первой улице направо, она ведёт к морю. На доме петух–флюгер. Доктора зовут Серафимов, там табличка на двери… Скачите! Мы должны спасти её!…» Молчат товарищи. «Она не должна умереть, вы поняли? Она такая красивая. У них родятся красивые дети. Они продолжат революцию, которую мы начали. Они будут лучше и проживут достойнее…» Всадники молча поворачивают коней в сторону белого города. Мысль и нетерпение мучают сильнее, чем жажда. Всадники не оглядываются… Тук–тук, тук–тук, тук–тук… Летит, летит мимо почти белая, как июльское солнце, степь…
Мгновенно, точно вспышка, промелькнуло в памяти это видение, оставив после себя печальный след. Почему он постоянно вспоминает ту давнюю книгу? Антон не находил объяснения.
Опять пошёл дождь — шумный, сильный, короткий. Потом ненадолго выглянуло солнце, и снова тучи потянулись по небу, сталкиваясь, гонимые осенними переменчивыми ветрами.
Двое партизан шли быстрым шагом.
— Ловко это комиссар про Любовь Орлову, а, Андрей? — рассуждал на ходу Орешко.
— Ловко, — согласился Андрей.
— Да ты хоть видел Орлову?
— Видеть, кх, не видел. Слышал по репродуктору. Голосистая. А так, говорят, ладная бабёнка.
— Ладная, голосистая… Я в Минске три раза смотрел «Волгу–Волгу». Вот это да! Живот надорвёшь!
— Тебе б только скалиться, — пробурчал Ходкевич. — Хватит лясы точить. Подходим.
Они вышли к реке. Здесь, в узком горле, с берега на берег было перекинуто гладкое, без сучьев дерево.
Осторожно, чтобы не поскользнуться на мокром после дождя стволе, перебрались на ту сторону. Максим чуть было не свалился в реку в каких–нибудь полутора метрах от берега. Почуявший неладное Ходкевич успел обернуться и выбросил навстречу Максиму руку. Орешко устоял.
— Шустрый ты, дядька! А тетерей прикидываешься.
— Сам ты, кх, тетеря, — отрезал Ходкевич. — Лучше под ноги смотри, а то сверзишься!…
До городка оставалось не больше километра. Партизаны крадучись пробирались в прибрежном лозняке.
Идущий первым Ходкевич вдруг обернулся и рукой указал Максиму вперёд. На крутояре они увидели большое бревенчатое строение.
— Оно, — шепнул Ходкевич.
До склада было около двухсот метров. Вход в него находился с противоположной стороны. Как тут определишь, сколько часовых? Да и есть ли? Может, быть, пленных уже погнали дальше на запад?
— Гля! — громко выдохнул Максим. Ходкевич показал ему кулак.
Из–за угла вынырнула фигура в длиннополой шинели, с автоматом на груди. Сделав три шага в сторону обрыва, немец повернул обратно и скрылся из виду.
Партизаны пролежали ещё с четверть часа. Никого,
Орешко заёрзал на месте:
— Чёрт его дери! Куда задевался? Рванём ближе!
— Погоди чуток. Может, кх, объявится.
Туман усилился, загустел. Земля отдавала накопленную за ночь влагу. Очертания склада и редких деревьев за ним расплывались, серели, точно в дымке, и приходилось напрягать глаза, чтобы хоть что–то разглядеть,