Для меня? Я уже тогда оценивал войну с марксистских позиций, так как еще студентом почитывал кое-что... Михайлов же кончал Морской корпус, где заниматься политикой считалось смертным грехом. Это в конце концов его и погубило. Я не хочу сказать о нем ничего дурного, он был моим Учителем, и меня всегда мучила совесть за мое... За мою тайную попытку спасти его и корабль. Но его воинский фанатизм погубил все и всех. Что стоило ему принять помощь нейтрала? Все равно мы вдвоем не смогли бы привести «Святого Петра» не то что в Россию, до ближайшего бы французского порта.
— Но ведь он слышал немецкую речь.
— Чепуха. Команда на буксире была разношерстной: испанцы, португальцы, итальянцы, немцы...
А флаг, который он видел в перископ?
Светосила нашего перископа была настолько мала, что в него могло померещиться все что угодно. Буксир был португальский. Он пришел в Лиссабон. Меня даже не интернировали. Я обратился в русское посольство и через месяц уже шагал по Архангельску.
Гражданскую войну провел в Кронштадте. Служил на «Олеге», был ранен. В двадцать третьем списался вчистую, как негодный к строевой. Приехал в Севастополь. Ни кола, ни двора, ни ремесла.
В свои двадцать шесть я ощущал себя глубоким стариком.
Искупавшись в море, я направил свои стопы к знакомому мне домику на Владимирской горке. Он был поделен пополам. Дверь одной половины оказалась заперта, другую открыла Стеша в наряде конторской барышни.
— Ой, Юрий Александрович! — обрадовалась она. — Где же вас лихо носило? А мы вас схоронили давно вместе с Николаем Михайловичем... Я теперь одна живу! Разделились мы с Надеждой Георгиевной. Заходьте! У меня подождете. Чайку попьем.
В комнате Стеши стояла огромная кровать с никелированными спинками, пышно убранная подушками, под кисеей. Над круглым столом куполом парашюта нависал абажур. Стеша взволнованно суетилась, собирая чай под портретом Ворошилова.
Где же работает Надежда Георгиевна? — спросил я, разглядывая флакончики на трюмо.
А, в горбольнице сестрой... Я теперь тоже, Юрий Александрович, как освобожденная пролетарка, на почтамте тружусь. Ага! Сама себя содержу... А вы-то, вы-то, вы и раньше видные были, а теперь и вовсе в солидные мужчины взошли!
В окне мелькнула темная накидка Надежды Георгиевны. Я метнулся из-за накрытого стола...
...Бывший кабинет Михайлова оставался почти таким, каким был при жизни хозяина. В руке Надежды Георгиевны дрожала крохотная ликерная рюмка.
— Я очень рада вашему возвращению... Здесь все так переменилось. Люди стали неузнаваемо другими... Вы помните, кухарка Николая Михайловича Стеша заявила мне, что я вдова «бывшего царского сатрапа» и потому не имею права занимать целых две комнаты. И это Стеша, которая боготворила Николая Михайловича... Я буду рада, если вы остановитесь у нас. Мы с Павликом прекрасно разместимся в столовой, а кабинет — ваш. В том шкафу — чертежи. Кроме вас, никто в них не разберется. В них — вся жизнь Николая Михайловича...
Я подошел к висевшей на стенке гитаре и провел пальцем по струнам, инструмент оказался расстроенный.
— Милейшая Надежда Георгиевна... Я с благодарностью принимаю ваше предложение... Вы, безусловно, ошибаетесь, видя во мне того прекраснодушного полустудента - полуофицера, каким я остался в вашей памяти. Его нет, нет Юрочки Покровского, он давно погиб в Атлантике. Я ношу лишь его имя... Все формулы иероакустики выветрились из моей головы. Я не могу принести вам благородной клятвы, что продолжу, мол, дело учителя. Нет. Но в одном я смею вас уверить! Отныне никто ничем вас не обидит, не причинит вам никакого зла... Я смогу оградить вас и Палю от житейских невзгод. У меня есть руки! Они способны творить — ваять, лепить, рисовать, работать!..
В ту минуту я ничуть не кривил душой, ибо ясно понимал: единственное, чем я мог хотя бы отчасти искупить свою вину перед Михайловым, — это не дать пропасть в трудное время его жене и приемному сыну...