Несколько раз в день заходили Гардинер, Симмонс, иногда Мариус. Мортимер трижды оперировал меня и гордился тем, что ему удалось вытащить меня с того света (лучше, думал я тогда, он бы меня там оставил!), и даже то обстоятельство, что я так и не вышел из комы, не могло заставить его обвинить себя в неудаче. Он выполнил свой долг — сохранил больному жизнь. Я кричал ему: «Разве это жизнь? Не хочу!», — но ни один мой вопль, ни одна моя эмоция, ни одна моя попытка хотя бы моргнуть, не отражалась на показаниях приборов, и через два месяца Мариус и Мортимер перестали приходить ко мне. Разве что завтра, после консилиума, они заглянут в палату, постоят, поговорят, согласятся с Гардинером: «Надо испробовать любую возможность, вы правы, доктор!» — и уйдут, позволив этому человеку убить меня самым гуманным способом, какой существует в современной медицине.
Алена проводила со мной долгие часы, рассказывая обо всем на свете и воображая, что помогает мне «вернуться в сознание». На семьдесят третий день Гардинер явился, когда жена держала меня за руку и шептала, как меня любит, несмотря ни на что, а может, смотря. После того как со мной случилось несчастье, она даже больше полюбила меня, ее любовь меня спасет… и прочую чушь в этом духе она произносила без запинки — будто выучила текст наизусть. Должно быть, посещала занятия группы поддержки, где люди, ничего не понимавшие в моем состоянии, объяснили ей, как нужно себя со мной вести, что говорить можно, а чего нельзя.
В тот день они впервые остались наедине (я-то за свидетеля не считался), что-то случилось с их сознаниями, они этого не поняли, а я ощутил их обоюдное движение друг к другу — будто они, хотя и сидели неподвижно по обе стороны моей кровати, взмыли в воздух, полетели навстречу друг другу, и где-то надо мной их мысли, их сознания, их человеческие сути столкнулись, отпрянули друг от друга и столкнулись опять.
И теперь Гардинер вознамерился меня убить, чтобы Алена стала наконец свободна.
Почему-то мысль о том, как несправедливо устроен мир, волновала меня больше, чем осознание того, что вместе они будут, когда не станет меня. Какая мне разница, что случится потом, после фразы: «К сожалению, мы его потеряли, отключайте»?
Я слишком много думаю об этом. Сообщение о завтрашнем консилиуме вывело меня из душевного равновесия, в котором я находился почти восемь месяцев.
У меня еще есть время. Восемьдесят четыре тысячи секунд, и тысячу я уже потратил на эмоции. Становлюсь сентиментальным, а этого быть не должно. Если я до завтра не докажу седьмую теорему инфинитного исчисления и не решу уравнение переходных состояний, которое, доказав теорему, смогу составить, мне ничего больше не удастся. Ничего. Меня не будет.
Или…
Даже этого я не знаю — не доказав седьмую теорему, не смогу сказать, «какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят».
Вот в чем разгадка…
Первые две теоремы инфинитного исчисления доказал не я. Сформулировать смог, а доказать не сумел. Теорему о нисходящих мощностях бесконечно больших чисел доказал великий Дорштейн. Четыре его статьи о «математике XXI века» — инфинитном анализе или исчислении бесконечно больших величин, — опубликованные одна задругой в течение двух месяцев в «The Mathematical Journal», а затем выложенные в ArXiv, произвели на математическое сообщество примерно такое же впечатление, как на ученых конца XVII века созданное великим Ньютоном исчисление бесконечно малых.
Доказательство четвертой (на мой взгляд, самой важной) теоремы инфинитного анализа пришло мне в голову раньше, чем я сумел доказать третью, а пятую сформулировал, когда мы с Аленой и Лерой купались в бассейне отеля «Хилтон» в Пасадене, куда приехали не столько из-за моего доклада об инфинитных числительных, сколько потому, что я хотел послушать Дорштейна «живьем» и кое-что с ним обсудить. И обсудил — а потом смог доказать третью теорему, получившую после публикации статьи в «Monthly Notices of the Royal Mathematical Society» мое имя. Первая Теорема Волкова, да.
«Разве на ноль можно делить?» — недоумевала Алена, посидев со мной на открытии конференции, где было произнесено немало слов о том, какой расцвет переживает математика, ставшая предметом интереса обывателей, привыкших видеть в телевизоре бородатых террористов и юрких политиков, а не лысых и, чаще всего, косноязычных профессоров самой абстрактной науки во всех вселенных.
«В школе учили…»
«Просто так на ноль, конечно, делить нельзя, — объяснил я, когда в перерыве мы пили с Аленой кофе на веранде отеля и разглядывали сверху только что открытый учебный корпус, изображавший в плане распростертую на земле восьмерку, если смотреть со стороны «Хилтона», или символ бесконечности, если смотреть со стороны бульвара. — Но после того, как Вильсон постулировал бесконечное число многомирий, стало понятно, что, если математики не придумают, как оперировать бесконечно большими величинами, развитие физики застопорится, а развитие человеческой цивилизации может и вовсе пойти вспять».