Его вдруг пронизал страх: скорлупа еще оторвется, и лететь ему кубарем все эти метры, десятки, сотни, кружась и ударяясь… Скорлупа качнулась на очередной опоре, и он беспомощно схватился руками за сиденье, как моряк при накате девятибалльной волны — на что-то еще надеясь.
Тянуло выше. Выше.
Вот впереди холка горы, и там он вылезет, передохнет.
Но трос перегнуло на опоре, и колба устремилась вниз. И он снова вцепился в сиденье, видя, как капсула пошла в глубь ущелья; впереди на линии прогнувшегося троса белели другие кабинки.
Федин глянул вниз, где в сотнях метров серебрилась речка, дыхание сперло. Тут уж, если что, не катиться по склону, а лететь… Он весь сжался, как не сжимался ни в одном суде, ни в одном изоляторе, висел, как над чистилищем.
«Как нечистая сила!»
И шептал:
— Пронеси… Спаси… Не урони…
А линия прогибалась вниз.
Глаза боялись глянуть туда, где его в случае чего вычистят. Понимал свою беспомощность, где, как и на Страшном суде, ничего не может, не в его силах на что-то повлиять.
И это тянулось…
Он как на волоске…
Лилипуток…
Вот вывернуло вверх, потянуло на новую горку…
Он выпрыгнул из капсулы. Стоял и дышал. А вокруг, как какие-то ангелочки, летели на лыжах люди в ярких костюмах! Стоял, лицо обжигало, прятал глаза от искристого фирна, вдыхал, как народившийся, новую жизнь. И уже не стреляло в ушах от перепада высоты, словно у него. либо совсем упало давление, либо пришло в норму, будто и должно после пережитого прийти в обычное состояние, и его не раздражали ни гул подъемников, ни шелест лыжников, ни брызги снега из-под лыж.
«Да, много я наворочал в жизни… — произнес он, как на исповеди. — Неспроста тебе такое чистилище. Его бы судье-медведю пройти. Следаку-«моржонку», Кирюхе…
Позвонил и сообщил о «восхождении» жене.
Послал эсэмэску Марине Ганичевой: «Вам солнышка с Красной Поляны».
Назад спускался в капсуле, как на тормозах, думая: если и улетит, то вниз, в самое пекло, в самое месиво, в самое куда ни шло, к этим домикам, дорогам, тоннелям; и вот снова провис в ущелье, и уже не так страшно, словно прошел чистилище, хотя и трясло кабину на опорах.
«Чего боишься? Ведь если и упадешь, то на землю».
Над горами, которые черными плешами клонили головы, он плыл в какой-то царской ладье, уже не пугаясь ущелья, которое тоже земля, стартовая площадка к какому-то полету. И горы видны — рыхлые, вовсе не такие, как при осмотре снизу, и речушки-ручьи, от которых все немело внутри, а теперь становилось смешно от их крошечности.
Приближались отели. Дороги. Крыши скрыли дома. Капсула нырнула в зев станции.
Он прибыл, приземлился.
И самое интересное: ни мысли о деле, о приговоре, о судье, о Кирилле, — все как вымыло.
На обратном пути долго ходил вокруг храма Федора Ушакова и фотографировал.
Наступил завершающий день суда. Федина немного трясло от неясности, что решит судья: оправдает или даст три года, даст меньше — два, один год, или — четыре, пять.
Озноб бегал по телу, как рябь по воде.
Судья в наспех наброшенной мантии с завернувшимся воротничком, заговорил, как и прокурор, глотая фразы. Его трудно было понять, и разве что опытный слух адвоката улавливал содержание.
Кирилл вздрогнул от слов «три года»…
«Три года сидеть», — отозвалось в Федине.
Боялся, что срок вызовет у него бурю протеста, но тот воспринял интеллигентно, без крика, без жестикуляции руками. Федин расценил это как согласие, что большего добиться было бы трудно.
— Хорошо, что от червонца ушли, — произнес Федин, сгребая бумаги в сумку.
Кирилл спросил:
— Ко мне в ИВС придете?
В холоднючем ИВС, который теперь потеплел, как и погода в Сочи, они перемыли косточки судье, решили обжаловать приговор, и Федин вырвался на свободу. Махнул к бухточке, где покачивался президентский корабль, гладил взглядом лаковые листы магнолий и улыбался во весь рот: теперь его не позовет следак, не дернет судья, теперь он окончательно свободен.
Но и тут воспользоваться свободой и выйти к пенной кромке волны не захотел, не захотел присесть и посидеть в платановой аллее. Впервые за зиму шел без головного убора и глубоко и сладко вдыхал.
Поезд вез его на север. Федин лежал и молчал. Даже не вздрогнул, когда с верхней полки свалился подвыпивший сосед и сидел, очухиваясь, ничего еще не понимая; когда прибежала проводница будить другого соседа. Он ехал назад, он вез с собой «груз» нудного, долгого, нервного дела.
В Ростове всматривался в вытянувшиеся в плавнях змейками наливники: у них навигация не началась. И заметил себе — а у меня сочинская навигация окончилась.
Вот позвонила жена:
— Папчик, как ты там?
Он улыбнулся и ответил:
— Все в порядке… Дали три года…
— Это много или мало?
— Кому много, кому… А ты как?
— Жду тебя.
Кончалась сочинская круговерть, не обозлив и не расстроив адвоката, навевая хорошие мысли: жена скоро выздоровеет, и они приедут отдохнуть на море; он выполнил просьбу дочери председателя писательского союза, сожалея, что имя Валентина Распутина судьям мало о чем говорит, жалея пенсионера, которому вместо дома достался фундамент, Кирилла, который, окажись на свободе, мог столько построить…