Как прекрасно было июльское воскресенье, когда утренний поезд из Балтимора прибыл на вашингтонский вокзал. Как нежно и целомудренно свет утреннего солнца лежал на восточном фасаде Капитолия, погружая все здания в величественный, внушающий благоговение покой. До чего трудно было представлять себе Гэшуилера, проползающего между этими колоннами или прокрадывающегося под портиком, и не изумляться, почему та величественная статуя не спустилась вниз, чтобы мечом нанести убийственный удар по жирным округлостям этого незваного гостя. До чего трудно думать, что руки матереубийцы поднимались на Великую Матерь, изображенную здесь в целомудрии белых, полных изящества покровов, с благородным спокойствием чела, собравшей вокруг себя своих детей в белоснежных одеждах. Тут мне вспомнился Доббс, и вдруг перед окном моего экипажа мелькнуло знакомое лицо. Я приказал остановить лошадей и увидел женщину, растерянно стоявшую на углу улицы. Когда она повернула в мою сторону встревоженное лицо, я узнал миссис Доббс.
Что она здесь делает и где Экспектент?
Пытаясь объясниться, она произнесла несколько несвязных фраз и залилась слезами. Я усадил ее в свой экипаж; и между рыданиями она рассказала, что Экспектент домой не возвращался; из письма одного здешнего друга она узнала, что он болен — ах, очень, очень болен! — а отец не мог поехать с ней, и она здесь одна. Такая испуганная, одинокая, такая несчастная...
Есть у нее его адрес?
Да-да, вот! Он живет где-то на окраине Вашингтона, около Джорджтауна. Быть может, я буду так добр, что провожу ее туда, — она никого тут не знает.
По дороге я пытался несколько развлечь ее, указывая на детей Великой Матери, уже упомянутых мною; но она только закрывала глаза, пока мы катили по длинным улицам, и шептала:
— О, эти ужасные, ужасные расстояния!
Наконец мы доехали. Это был негритянский квартал, но вокруг все выглядело чисто и опрятно. Я видел, как вздрогнула бедняжка, когда мы остановились у дверей низкого двухэтажного деревянного дома и из него при появлении столь редкого здесь экипажа высыпала на улицу толпа полуголых ребятишек, вслед за которыми к нам вышла благообразная, аккуратно одетая миловидная мулатка.
Да, этот самый дом. Он наверху и чувствует себя неважно; кажется, он уснул.
Мы поднялись наверх. В первой комнате, прибранной, но скудно обставленной, лежал Доббс. На дощатом столе около его кровати валялись груды писем и записок, адресованных в разные министерства и департаменты, а на одеяле лежало неоконченное письмо, вероятно, только что выпавшее из его слабых пальцев, адресованное в министерство Волокиты.
Когда мы вошли, он приподнялся, опираясь на локоть.
— Фанни! — пробормотал он, и тень разочарования пробежала по его лицу. — А я думал, что это ответ от министра, — добавил он, словно оправдываясь.
Бедная женщина выстрадала слишком много, чтобы отступить перед этим последним ударом. Она тихо подошла к изголовью больного, без единого слова или слезы опустилась на колени, с любовью обвила его руками, и я оставил их наедине.
Когда вечером я вновь навестил их, ему было лучше — настолько лучше, что, несмотря на предписание врача, он целый час говорил с ней, полный бодрости и надежды... Потом внезапно приподнял обеими руками ее склоненную голову и произнес:
— Знаешь ли, дорогая, в поисках поддержки и покровительств я забыл того, кто пользуется большим влиянием у королей и министров, и я собираюсь, любимая, просить его ходатайствовать за меня. Еще не поздно, дружочек, и я завтра же обращусь к нему.
И прежде чем пришло это завтра, он явился к нему и получил — в этом я не сомневаюсь — хорошее место.