То, чем я окружил себя теперь: природа, сельский труд, воздух, растительное благополучие, — это, Аммон, не что иное, как поспешное бегство от самого себя. Я не мог показать людям своих ужасных картин, так как они превознесли бы меня, и я, понукаемый тщеславием, употребил бы свое искусство согласно наклону души — в сторону зла, а это несло гибель мне первому; все темные инстинкты души толкали меня к злому искусству и злой жизни. Как видите, я честно уничтожил в доме всякий соблазн: нет картин, рисунков и статуэток. Этим я убивал воспоминание о себе, как о художнике, но выше сил моих было уничтожить
Он помолчал и заплакал, но слезы его не вызвали обидной жалости в Куте; Аммон видел, что большего насилия над собой сделать нельзя. «Сгорел, сгорел человек, — думал Аммон, — слишком непосильное бремя обрушила на него судьба. Но скоро будет покой…»
— Итак, — сказал, успокаиваясь, Доггер, — вы сделаете это, Аммон?
— Да, это моя обязанность, Доггер, я нежно люблю вас, — неожиданно для себя волнуясь более, чем хотел, сказал Кут, — люблю ваш талант, вашу борьбу и… последнюю твердость.
— Дайте-ка вашу руку! — попросил, улыбаясь, Доггер. Рукопожатие его было еще резко и твердо.
— Видите, я не совсем слаб, — сказал он. — Прощайте, беспокойная, воровская душа. Эльма отдаст вам картину. Я думаю, — наивно прибавил Доггер, — о ней будут писать…
Аммон и его подруга, худенькая брюнетка с подвижным как у обезьянки лицом, медленно прокладывали себе дорогу в тесной толпе, запрудившей зал. Над головами их среди других рам и изображений стояла, готовая обернуться, живая для взволнованных глаз женщина; она стояла на дороге, ведущей к склонам холмов. Толпа молчала. Совершеннейшее произведение мира являло свое могущество.
— Почти невыносимо, — сказала подруга Кута. — Ведь она
— О нет, — возразил Аммон, — это, к счастью, только угроза.
— Хорошо счастье! Я хочу видеть ее лицо!
— Так лучше, дорогая моя, — вздохнул Кут, — пусть каждый представляет это лицо по-своему.