В «Свободном» все было так же, как и в тысяче других лагерей ГУЛАГа: зеки разделялись на уголовных и политических; уголовные — бандиты и воры (урки, блатные) — составляли свою собственную иерархию, и под управлением лагерного начальства терроризировали политических, которые были в своем составе еще более пестрыми, чем уголовники: тут были большевики ленинского замеса и белогвардейцы, полицаи с Украины, ненавидящие советскую власть и русских, и староверы, не пожелавшие сменить свои копченые иконы на образ Сталина в красном углу избы, православные священники, не подающие руки староверам, и красные комиссары, матерящие и тех и других; были советские офицеры, угодившие в лагерь напрямую после выхода из окружения и восхваляющие Сталина и кубанские кулаки, злобно шипящие с риском для жизни «грузинская жопа»: и все это были политические. В этом раскладе трудармейцы представляли собой зеков принципиально новой породы: в соответствии с законом, они и зеками-то, то есть заключенными не были, а являлись мобилизованными «бойцами трудовой армии» — понятия нигде конституционно не прописанного. То есть трудармейцы не были ни уголовными, ни политическими, и строго говоря, их и врагами народа-то называть было неправомерно, но именно они, а не политические (уголовные вообще могли считаться на этом фоне «друзьями народа») воспринимались в лагере главными врагами народа, потому что именно они носили клеймо пособников Гитлера, и следовательно, были в глазах остальных зеков — и уголовных и политических, а также и самого лагерного начальства последним сортом дерьма; ведь любому дерьму важно, каким бы он сам дерьмом не был, чтобы где-то рядом болталось дерьмо еще более низкой пробы. Именно это и порождает горьковское: «Человек — это звучит гордо!». Да, видеть вокруг себя говно, которое еще хуже, чем ты сам — это и есть главный источник самоуважения в системе человеческого общежития; самоуважения или его разновидности — спеси, которой, как ни странно, тоже было полно в этом обществе несчастных и отверженных — в сталинских лагерях.
Поначалу Аугусту в новом лагере несказанно повезло: узнав, что он закончил техникум и является механизатором, его сразу же посадили на трактор — трелевать лес. Когда за тебя работает железо — это уже большое облегчение. Шансы выжить в лесозаготовительном лагере у тракториста-трелевщика были намного выше, чем у простого лесоруба. Поэтому попасть на трактор считалось везением, упавшим с неба. Аугусту повезло потому, что начальник лагеря как раз начал дисциплинарную кампанию против блатных, которые в основном и пристраивались трактористами, чтобы иметь свободу передвижения вне лагеря и возможность торговых контактов с местным населением. При этом урки частенько ездили пьяные, куражились, лихачили и давили лесорубов. Полковник Горецкий — начальник лагеря — решил положить этому конец, и таким образом, внезапно освободились вакансии, одну из которых и занял Аугуст в апреле месяце. Правда, ничем хорошим это не закончилось. Однажды, после двухнедельных дождей в начале июня подмыло берег лесной речушки, и трактор Аугуста рухнул в воду и перевернулся. Чудом удалось Аугусту выбраться из кабины и вынырнуть, и хорошо еще, что хлысты удержали трактор от дальнейшего сползания в глубину, а то и вспоминать обо всем об этом было бы некому. Аугусту хотели припаять вредительство, но выручил офицер охраны, который случайно ехал в сторону лагеря в тракторе позади: сменяться. Он подтвердил, что Аугуст берегов лихачеством не сокрушал, а что берег обвалился сам по себе. Трактор удалось вытащить и отремонтировать, так что Аугуст отделался легко: его посадили в яму на десять дней, чтоб не повадно было берегам обваливаться. Посадили, надо заметить, сразу из кабины, насквозь мокрого, и Аугуст отсидел весь срок, но даже насморка не схватил.
— Это потому, что тебя твой ангел хранит! — объяснил вернувшемуся из ямы Аугусту его сосед по «этажерке» — четырехместной нарной конструкции — юный Адик Дорн, слегка похожий лицом на поэта Сергея Есенина с книжных портретов, когда бы тот не поел с годик-другой досыта…
— Мой меня тоже хранит! — похвастался Адик заодно, — ни разу не болел еще за год!