Всё тёмное пространство заполнилось эхом голосов. Нет, это не эхо, это гремит обвал, рушится каменная кровля. Грохот нарастает, приближается… Охрим мгновенно поднялся и рванул за собою санки.
В штреке было тихо, толпились люди.
— Чего задержался? — послышалось недовольное, сердитое.
Хотел было рассказать, что с ним произошло, как намучился с санками, как испугался. Но люди были какие-то чужие, суровые. Охрим чувствовал, что его трясёт как в лихорадке, а в груди что-то сдавило, запекла. На глаза вот-вот навернутся слёзы, а это значит — провал: он не выдержал испытания. Слепил свет ламп — вся артель смотрела на него. Неимоверным усилием превозмогая боль и волнение, он стиснул зубы, проглотил жёсткий, солёный комок и — усмехнулся. Когда же лучи света скользнули в сторону, из глаз его неудержимо хлынули слёзы.
Охриму Ивановичу кажется, что он сейчас в шахте, в штреке. Доносятся какие-то отдалённые, приглушённые звуки. В пучке тусклого света чёрные санки-короб. На их исцарапанном днище видится ему голубоватая полоска с какими-то значками — та самая, которую он только что смотрел в комнате приборов.
— Техника эпохи… — едва слышно повторяет он слова, сказанные Геращенко. — Техника… — И чувствуется, как нестерпимо болят его ноги, будто потревожены давно зарубцевавшиеся раны. Больно… А таинственные звуки из штреков, из выработок кружат, приближаются и вновь отдаляются. Веет влажным, плесенно-сладким воздухом шахты. И лицо старого шахтёра орошается слезами.
— Где вы там, Иванович! — послышался голос Николая Геращенко.
— Сейчас иду! — откликнулся тоже громко, обрадованно Охрим Иванович. И повернулся навстречу слепящим лучам солнца, что били в широкое окно комнаты.
Подарок
Удары обушка в его опытных руках были размеренные и чёткие. Он то делал подбойку снизу — пускал гранёное лезвие вскользь, то отрывал напором ломкий сыпучий уголь. Маслянистые большие глыбы падали вниз, покрывая руки и лицо брызгами осколков. Пласт постепенно рушился, таял.
— Кончай, Рахматулин!
— Пора!.. — уже не раз долетало до забойщика отрывистое, глухое снизу, от штрека. Там, на проходе, собирались друзья-шахтёры, чтобы ехать вместе на-гора.
Рахматулин прекратил работу, не выпуская из рук обушка, какое-то время прислушивался, ловил отголоски звуков, но на оклик не отвечал. Примостившись поудобнее в забое, он снова начал рубить подбойку. Обушок то и дело погружался с напором в чёрную угольную массу. Отзвуки ударов плыли, расползались по лаве и исчезали где-то в просторах выработок, в щелях проходов.
Забойщик Рахматулин всегда первым прокладывает, выравнивает в лаве дорогу врубовой машине или зачищает её следы после подобранного вруба. Он хорошо понимал своё задание и необходимость того, что делал. И всё же его беспокоила затаённая мысль, что он старый шахтёр, опытный мастер, а вроде второстепенный человек на шахте, да и работа его не такая уж сложная и значительная.
"Сегодня ты работаешь в одной лаве, а завтра в другой, там, где нужно, куда пошлют. И выходит, что ты словно перелётная птица, — с досадой думал Рахматулин, — нигде места себе не нагреешь".
Вот и сейчас в этой лаве отстучит твой обушок, Рахматулин, а потом придут сюда другие, более важные мастера. Они натянут длинный стальный трос, рядом с ним — полотно транспортёра, и лавою, сотрясая своды шахты, поползёт врубовка. Она подкосит устоявшуюся твердыню пластов, и к штреку рекой поплывёт жёсткий блестящий уголь. Шахтёры будут прислушиваться к голосу машины, а ты, Рахматулин, возьмёшь свой прадедовский обушок и перейдёшь куда-то в другое место — ровнять дороги, зарубывать "кутки". Неужели и тебе не хочется быть около машины и направлять её движение?
— Да, чудесные слова! — шепчет задумчиво старый забойщик. — Чудесные! Направлять движение машины…
На минутку Рахматулин отбрасывает в сторону обушок, закрепляет сзади себя кровлю и, поднеся на уровень глаз лампу, всматривается в длинный прорез лавы. Будто отшлифованная, кровля сбегает вниз и теряется где-то в густой темноте над штреком. Около трёх метров угольного пласта вырублено сегодня за смену. "А сколько же тех метров вырубил я за всю жизнь? — вдруг пришло на ум Рахматулину. — Никто ж не подсчитывал, и невозможно их подсчитать. А кого интересует, кого тревожит, — с лёгким вздохом подумал старый забойщик, — кого печалит или радует то, что я, Агап, завершаю сегодня свой сороковой год с этим обушком?.. Наверное, можно было б насыпать из этого угля огромную гору вровень с терриконом, а если б нагрузить его в вагоны, то на десятки километров протянулся бы один эшелон".
Чтобы развеять грустные мысли, Рахматулин подхватывает обушок, ползёт вперёд, ближе к пласту забоя, и снова с силою бьёт, упрямо, до изнеможения, будто сегодня, когда уже в последний раз работает этим обушком, он должен врубиться им ещё в неизведанную глубину недр и где-то там дойти до края, до которого не дошёл за сорок лет, за долгие сорок лет работы под землёю…