— А это уж я не знаю, папаша. Вот если бы вы со Степаном да Ермолаичем сидели там, в правительстве, вы смотрели бы за тем, чтобы трудовому народу легко и хорошо жилось. А царь — что же? Он самый крупный помещик в России.
В хате воцарилась тишина, и каждый погрузился в свои думы. Правильные, смелые слова молвил Чургин. Но что же делать и где искать счастья? Негде. Нет в этой жизни счастья простому человеку, и его негде искать. И не стоят искать. Такова судьба. «А какая разница, где жить: тут, на хуторе, где жили и умирали наши деды, в городе, среди чужих людей, или в шахте, где и света божьего не увидишь?» — подумал Леон и тяжко вздохнул.
Чургин, поднявшись из-за стола, опять зашагал по комнате. Одна рука его была заложена в карман, а другой он играл кистями пояса. Черная сатиновая рубашка немного выглядывала из-под пиджака, брюки были заправлены в сапоги. Вдруг он, оправляя рубашку, провел руками под поясом и, спрятав их под пиджаком, сзади, решительно сказал, обращаясь к Леону:
— Вот что, брат, я тебе посоветую: бросай ты этот Загорулькин закут. Ты человек молодой, и не тебе киснуть в этой Кундрючевке. Ничего ты тут не дождешься и не высидишь. Уходи отсюда. На шахту. Все равно жизнь тебя выживет. На шахте же ты станешь человеком.
Леон молчал. Нечего ему было возразить зятю, но и согласиться с его предложением он не мог, не хотел. Здесь он родился. Здесь была Алена. Куда и зачем ему было уходить?
…Разошлись за полночь. Никогда Леон не чувствовал себя так беспокойно, как в эту ночь.
Он лежал рядом с Ермолаичем на полсти возле печки. Заложив руки под голову, смотрел в темень, и в ушах его все еще стоял решительный, твердый голос зятя: «Уходи отсюда». Но куда же ему уходить из собственной хаты, от родных, от земли? «На шахту». Хорошо говорить Чургину: он не последний человек на шахте. А ему, Леону, как раз последним там быть и придется.
Долго не мог уснуть Леон. Он слышал, как мать часто будила отца, шепотом выговаривала ему:
— Это ж срамота! Сысоич, как расхрапелся! Илюшу разбудишь. Повернись.
И еще одно удерживало Леона в хуторе: Алена. С детства они росли на глазах друг у друга, и Леон в уме спрашивал: «Как же так — уехать, бросить и все кончить?» А какой-то голос шептал: «У нее хорошее приданое. На худой конец, если отец ничего не даст, она раздобудет денег у матери, у Яшки, и — кто знает! — быть может, и ты забудешь горе и выбьешься в люди тут, в хуторе».
Утром следующего дня Чургин уехал. Леон так ничего и не сказал ему о своих намерениях.
Дыхание осени с каждым днем чувствовалось все больше. Желтели в садах деревья, собирались в степи птицы и готовились к отлету в теплые края, опустели гусиные стойла на речке, и на их месте белел лишь пух. Только на левадах было еще людно: хуторяне копали картошку, собирали терн, бродили в воде, серпами валили камыш и раскладывали его на берегу, а чуть смеркалось — на себе волокли его в хутор, и кундрючевские улицы наполнялись мерным шелестом.
Ребятишки за спинами хуторянок выдергивали из связок длинные тростины, седлали их верхом и бегали по дороге, пыля темнорыжими камышовыми макушками.
В старой клуне за амбаром Марья вязала лук. Выбирая хвостатые луковицы, она искусно переплетала их осокой, потом добавляла новые и, сделав венок, складывала в стороне.
Игнат Сысоич хотел ей помочь. Подойдя к клуне, он остановился. Мелодичным, мягким голосом Марья пела старинную песню:
Игнату Сысоичу немного взгрустнулось. Вспомнились далекие годы, нужда, тяжкая батрацкая работа по соседним хуторам. И темные, безрадостные дни молодости проплыли в памяти недружной, горькой чередой. Игнат Сысоич смахнул слезу. Обидно было, что так скоро наступает старость и так мало утешений досталось ему в жизни. Медленно войдя в клуню, он сел рядом с Марьей и молча стал вязать лук.
— Брось, мать, ну ее к родимцу, песню эту; за душу берет, — попросил он.
Марья перестала петь, сказала с грустью в голосе:
— Только нашего и осталось, Сысоич, что песни. Прошли наши годочки, пролетели, а вспомнить и нечего. — И, желая подбодрить его, добавила: — Не горюй, Сысоич. Как ни жили, а прожили. Дай бог детям нашим получше пожить.
Выбрав себе с десяток луковиц побольше, Игнат Сысоич принялся делать венок. Сегодня он говорил с Леоном о предложении Чургина, но Леон ничего определенного ему не сказал. Игнат Сысоич и так и этак подъезжал к нему, стараясь выведать его намерения, но Леон твердил, что из хутора никуда не пойдет. Однако именно этому и не верил Игнат Сысоич.